Жестяные гирлянды котелков с горячими щами расхватаны хищно и голод-
но; пахнет остро и удушливо - консервами.
- Питайся, братва.
- Есть!
Перед отправкой выйдет командарм. Он сейчас из зеленого пыльного ав-
томобиля провалился куда-то за коричневую чешую пухлых, расшикованных
международных вагонов, пахнущих жирным мясом курортных (Москва-Коз-
лов-Ростов н/Д.-Кисловодск) буржуев и ароматных анемичных дам - их шел-
ками и батистами.
На столе звякает захлебывающийся полевой телефон, скликая разбросан-
ные отрядики, сбирая, бросая в бои, снова извлекая из боев.
Многим, кому надо было до командарма, известно, что под тихими невра-
зумительными буквами:
Societe internationale de wagons lits сейчас сгорбился молодой чело-
век у стола. Это - командарм. Не командарм - атаман веселых шаек. Уткнул
блестящее бледностью лицо в озаренье рыжеватой своей бородки, пушистой и
округлой, как рыжий пар. Весь он по рукам - по ногам опутан повизгиваю-
щими позванивающими проволоками; сейчас он играет разноцветными картами
и планами, перебрасывает листы бумаги начальнику штаба тов. Эккерту, ко-
торого впрочем, за бумагами, за красной черкеской командарма никто ни-
когда не видал и от которого осталась одна подпись под приказами. Коман-
дарм слушает - как приглуховатый. Больше молчит. Кивает черной папахой;
поднимет голову, - папаха прилипнет к красной сутулой черкеске.
Кадеты обещали за его голову пятьдесят тысяч.
К заднему вагону подтянут батальон.
- Совершенно не могу работать, - сказал Калабухов, вваливаясь в ало-
бархатное душное месиво.
(Вагон Северова был переделан из вагона-mixte. Весь вагон по его, Се-
верова, прихоти был внутри обит красным бархатом: где-то под Екатеринос-
лавом он захватил несколько десятков штук такого бархата; его едва удер-
жали от дикой мысли обить вагон снаружи таким же бархатом. Он успокоился
на внутреннем его пышном убранстве.)
- Почему? Ты же вообще работаешь как лошадь, - отозвался Северов.
- Да, а сейчас надо прощаться с батальоном: речь возбуждает. А потом
- я сердит. Поедешь ты, и поедет Силаевский.
- Я не поеду.
- Что?
- Не хочется.
- Я приказываю, Северов.
Сморщился.
- Ну, хорошо, ладно.
- Слава богу, хоть ты меня сегодня утешил, Юрий. Не упрямишься. Вот
денек выдался. В городе нашем чорт знает что... А самое главное - я из
округа в штаб фронта заехал. Ну, брат, там теперь большевистское гнез-
довье. Мне Предреввоенсовет этот новый, Теплов, заявляет с первых же
слов: "Ваша армия снимается с особого положения, и к вам назначается
штат комиссаров-большевиков во все высшие единицы, начиная с полка".
Т.-е., он все это сказал дипломатично, но я тоже грамотный...
- Этого, дорогой Алексей Константинович, давно надо было ожидать. Щу-
пальцы тянутся. Что касается меня, то я твердую власть уважаю. Это я
всосал с молоком матери, вернее, от отца - в наследство получил. Мой
отец тридцать лет в Синоде служил, а там было уже настоящее гнездовье,
как ты говоришь, сильной, непоколебимой, деспотической власти. Я это
уважение, впрочем, подновил, модернизировал и оправдал. Я думаю, что са-
мая напряженная свобода дается самым репрессивным правительством. И вот
почему...
Северов прилег на подушку (любил рассуждать лежа), как будто некуда
торопиться, как будто ему вовсе не надо последить за погрузкой. Калабу-
хов с усмешкой смотрели видел почти воочию, как с Северова облезают пол-
номочия, только что полученные, точно совлекаемые невидимыми руками ризы
и пышности.
- И вот почему. Свобода - в борьбе (а не "право борьбой обретешь",
как у вас на мутном партийном лозунге), свобода - в борьбе, в выборе той
жестикуляции, которая борьбой дается. Поэтому я, например, в киселеоб-
разности кропоткинской, малатестовой или толстовской анархии чувствовал
бы себя просто удрученным и задавленным самыми невыполнимыми желаниями и
кончил бы разрушением физического мира - самоубийством. Посуди сам, что
бы мне тогда оставалось, если все мои функции общественные и социальные
свелись бы к беспрекословному, - для всех к тому же безвредному, - вы-
полнению собственных желаний и потребностей. Merci bien! Я стал бы бук-
вально долбить головой стенку, чтобы стенка не мешала мне ходить, скажем
в Московском доме Нирнзее или в питерской "Астории" по прямой всегда ли-
нии. Я бы умер от надоедливости смен зимы и лета, от постоянной необхо-
димости пользоваться уборной, от невозможности подняться на воздух выше
двенадцати верст от ... чорт знает чего. А вот когда с начальством сра-
жаюсь, я чувствую, что "человек - звучит гордо". Начальство - стена,
поддающаяся к долбне и тем самым доставляющая мне приятность. Человек,
облеченный властью, - предмет неодушевленный, не "кто", а "что". Больше
же всего люблю фронтовую дисциплину германскую и ненавижу твою армию, в
коей дисциплины мало, хотя, правду говоря, есть твое упрямство и воля.
- Ну, вот. Это же самое мне заявил Теплов. Когда уже у нас начался
настоящий бой, он мне почти брякнул: "Довольно вы пограбили с вашими
бандитами". Я ему спокойно ответил, что война, и в особенности война
классовая, - т.-е. самая корыстная, а потому и священная...
- Так это из меня, Алексей Константинович. Авторские!
- Погоди, брось... Что война в белых перчатках не делается. Я побеж-
дал тем, что всегда немедленно награждал трофеями своих бандяг. Ну, так,
конечно, я не говорил... приблизительно. И покуда я своей армией коман-
дую, то этой своей позиции не сдам. И не сдам, Юрий. Сейчас я мну людей
как глину. Они, разумеется, сопротивляются, а у меня, как ты говоришь,
появляется свободная жестикуляция. Они это хоть и чувствуют, но, в ре-
зультате, подчиняются - награде и хлебу. Я, только я, с большой буквы -
"Я" их одевал, и обувал и кормил. Они все в красных рубахах ходят. Это я
им выдал красный шелк. Но я сам отвечаю за все это перед текучестью вре-
мени, перед историей. Во главе армии только я сознаю свою силу, где-ни-
будь еще моя личность свелась бы к нулю, по Марксу. Так этого не будет.
За историзм принятой позы я отдам жизнь, ибо это - единственный извест-
ный мне на земле прорыв в бессмертие и в вечность. Вот надо сделать за-
рубку на дереве времени, как влюбленные вырезают в рощах свои инициалы,
создавая памятники любви заживо, как будто стремясь продолжить любовь на
древесной долголетней коре. И вот ко мне назначают комиссаров. Меня они,
я это знаю не хуже, чем кто-либо другой, через две недели отсюда выжи-
вут. Большевики, Северов, съедят нас. А я пойду на любой подвиг и на лю-
бое злодеяние, чтобы оставить свой след на земле. Здесь будут коммунис-
ты-комиссары - пропала слава. Как писатель я бездарен. А слава - не за-
бава. Мне нет иного прорыва за стену смерти, - кроме военной и революци-
онной славы. Отсчитываться я буду перед столетьями. Обо мне будут пом-
нить: люди, близкие мне (о, как еще запомнят!), история и преданье.
К заднему вагону подтянут батальон.
Вот вышел. Свесился, переломив сутуловатую спину, с площадки вагона;
с площадки пошел тонкий голос, так должен быть тонок и резок стальной
серпантин. С бледной губы, - словно рвется звенящая струна, - легло по
строю:
- Товарищи!
Крикнул; оделил холодной мурашей.
- Дорогие друзья мои!
Мурашки мокрой стаей рассигались по спине.
- Мне не в первый раз приходится расставаться с любимыми частями сво-
ей революционной армии...
...И еще что-то, что выпил у дальней водокачки свисток жаждущего па-
ровоза; по рядам шелохнуло: что? что?
- Вы - испытанные борцы за Советскую власть.
- Верно, замело взгляд. "Верно", горло зажато горячим комом.
А он, свесившись с площадки, швыряет обстрелянные маршруты, вытягивая
их как пулеметные ленты, расстрелянные там, где:
- Мы с вами дрались за власть рабочих и крестьян на полях Украйны,
Дона, Белоруссии, Кубани.
...И еще что-то, что вырвало громыхающими теплушками, рассыпавшимися
рядом.
- Ваша верность революции не раз испытана на каленом железе семиме-
сячной гражданской войны.
Мокрые стаи мурашек брызжут холодком: "война"... "верность"...
- Там, куда вы едете, ожидается белогвардейское восстание. Советская
власть набирает новые кадры защитников революции, но многим это нена-
вистно. Организация белых офицеров, царских золотопогонников - пытается
сорвать защиту революции и рабоче-крестьянской власти противосоветской
агитацией.
Схватило пальцы.
- Мне нечему учить вас. Вы сами расправитесь с белыми гадами.
Поезд готов. Гремит. Тяжко дышит.
- Начинайте погрузку. Прощайте, дорогие товарищи!
"Товарищи!" - сотни расколотых эх.
- Помните завет мой: смерть врагам рабочих и крестьян!
- Да, вот еще что! - сказал Калабухов, когда их катали по полотну,
тыкая звонко и глубоко в вагоны, буфер в буфер: - Я назначаю тебя, Севе-
ров, начальником гарнизона, а тебя, Силаевский, - комендантом города и
заместителем тов. Северова. Поди, передай в штабе, чтобы вам обоим напи-
сали мандаты. Погоди. Мне доносить обо всем немедленно и подробно (ты
знаешь, Юрий, о чем). Телеграфируйте; если испортится телеграф, - гоните
сюда паровозы, моторные дрезины, но чтобы я знал все. Ступай!
Силаевский вышел.
Калабухов засмеялся:
- У нас здесь какое-то солдатское братство. И настоятель - капрал,
взявший палку. Все ему повинуются. Но капрал ваш мятежен. Потому ли что
он по мятежному праву - капрал? Я им не дамся. Кто им дал? Как сами они
ухитрятся взять право на мою личность и ею распорядиться? Я не верю в их
силу.
- Ты маловер, как все энтузиасты, Алексей Константинович. Ты веришь
только тогда, когда сам убеждаешь, как сейчас с площадки убеждал наш ба-
тальон. Энтузиаст сомневается потому, что он многим жертвует и заранее
боится в этом раскаянья: а вдруг жертву не примут или - это еще хуже для
него - не оценят. Больше холода и рассудительности, иначе плохо кончишь.
Ты бросаешься подавлять мятеж. А догадываешься ты о том, что делается у
вас на Затинной улице? И косвенно, а широко глядя - и прямо, ты можешь
стать виновником глубоко трагических происшествий.
- Да, я получил сегодня письмо от Елены, - уронил Калабухов. - Я
больше всего боюсь за нее. Она молода, горяча, не умеет конспирировать,
по-просту не спрячется. А агитатор всегда первый влетит. У нее много ей
не известных врагов. В наше время нет наказаний кроме смерти. Меньшие
наказания не признаются. И главное, Северов, признаюсь тебе, что мне все
равно, хоть все мне тяжело это. Тяжело и безразлично. В трагедию я не
верю, хоть ее и предчувствую. Ни во что не верю.
- Ты - фанатик, потому и позволяешь себе роскошь ни во что не верить.
Я не острю, я расширяю тему. Почему тебя большевики съедят? Да потому,
что они верят и в сон, и в чох: в то, что приснилось их Марксу, чихну-
лось в экономическом материализме. В этих их науках нет ничего доказа-
тельного, зато много остроумия и почти художественной наблюдательности.
- Какое до всего этого мне дело? - Или ты хочешь, милый Юрий, меня от
черных мыслей отвлечь?
- Хотя бы! Мудрость, дорогой Алексей Константинович, внедряясь в го-
лову, вытесняет чепуху. Да, о материализме. Вся сила такой науки в пара-
доксах, в правдоподобии и в вере. Впрочем: среди жизненных "истин в уз-
ких пределах" нет ничего более убедительного, чем правоподобные умозак-
лючения, замешанные и взошедшие на пафосе. Для того, чтобы стать основа-
телем социального учения, мне недостает - патетики и немного знаний. Но
ты не теряй, сделай милость, пафоса.
Калабухов засмеялся:
- Ты, Северов, противоречишь и себе, и мне, и кончишь тем, что замо-
рочишь мне голову, и стану я контр-революционером.
- Моя мечта! Чтобы ты меня расстрелял, как помощника командующего
первой особой революционной бандой! У меня язык профессора Академии Ге-