умный и - вообще...
И вот однажды мой Венци захворал. До сих пор не знаю, чем была вызвана
эта болезнь, но он вдруг погрустнел и стал худеть прямо на глазах, а шерсть
отваливалась целыми клоками. Никто из ветеринаров не знал, как помочь моей
беде (вернее знали, но боялись сообщить мне страшную правду) и, наконец,
кто-то из них посоветовал мне обратиться к Давиду Меллеру - лучшему из
рижских лошадников.
Ко мне пришел голубоглазый и светловолосый дяденька небольшого
росточка. Он долго смотрел на моего Венци, а потом вытащил пистолет, зарядил
его и вложил в мои руки, сказав при этом:
- "Это твоя лошадь и ты сам должен убить ее. Она - неизлечимо больна и
к тому же заразна. Чем дольше она стоит в этом стойле, тем выше опасность
заразить прочих лошадей и тогда другие мальчики будут плакать по их
любимцам. Ты - внук моего командира, барона фон Шеллинга, я не должен
обЦяснять тебе, каковы твои обязанности перед твоими друзьями и лошадьми
твоих друзей. Я жду на улице".
Он сказал эти страшные слова и вышел из конюшни, а я впервые обратил
внимание на то, что соседние стойла с моим Венци - давно пусты. А еще -
пусты стойла дальше по проходу, - тех лошадей чаще прежнего стали выводить
на прогулку, причем открыли дальние двери и теперь лошади не проходят мимо
стойла моего верного друга...
Господи, как же я плакал в тот день... А Венци стоял рядом со мной,
будто все понимал и только губами будто целовал, да облизывал слезы на моих
щеках. А потом я вложил дуло пистолета в ухо моей лошади и нажал...
Сразу откуда-то появились люди... Венци упал... Я выронил из ослабевшей
руки пистолет и, не разбирая дороги, пошел на выход. Там меня поймал Давид
Меллер, он хотел что-то сказать, но я оттолкнул его, наговорил каких-то
гадостей и убежал куда-то, не помню куда, забился там в какой-то темный
уголок и плакал там, пока не заснул.
А когда проснулся, мне стало так совестно, что я оскорбил единственного
человека, который осмелился сказать мне правду и обЦяснить, что я - потомок
фон Шеллингов обязан сделать в этой ситуации. И я пошел в расположение
Рижского полка, сказал, что мне нужно найти капитана Меллера и меня -
пропустили.
Я нашел дядю Додика сильно пьяным. Он сидел в своей комнате за столом,
на котором стояла пустая бутылка из-под шнапса и пустой стакан, пахнущий
водкой. Я подошел к дяде Додику, встал перед ним на колени и повинился:
- "Господин офицер, простите мне мою неуместную выходку. Я осознаю, что
мое поведение было недостойно будущего офицера и дворянина. Я был в
состоянии аффекта, простите меня".
Пьяный капитан на глазах протрезвел, затянул верхний - единственный
расстегнутый крючок на его безупречной форме, встал из-за стола, убрал
бутылку со стаканом в сторону и строго сказал:
- "Господин будущий офицер, Вы - прощены. Но в будущем старайтесь
держать свои нервы в руках. Помните, что Вы - офицер германской армии и вам
не пристало иметь какие-либо эмоции. Держите себя в руках, - это Вам
пригодится для разговоров с солдатами. У Вас есть пара минут свободного
времени?"
- "Да, так точно".
- "Прекрасно, тогда пойдемте в конюшни. Сегодня у нас замечательное
событие. Моя личная кобыла сегодня как раз ожеребилась и это важно, чтобы
маленький с первого дня стал привыкать к своему хозяину. Близко Вас мать,
конечно же, не допустит, но малыш должен запомнить ваш голос и запах -- сие
важно.
Ты уже почти взрослый, - тебе нужна настоящая лошадь, но не детский
пони. Я понимаю, что никто, конечно же, не сравнится с твоим Венцлем, но
жизнь - штука долгая, а Господь так устроил мир, что лошадиный век короток.
Тебе еще не раз придется прощаться с друзьями... Держись. Ты -- офицер".
Он говорил мне эти слова и мы шли по казармам Рижского полка и дядю
Додика можно было бы принять за совсем трезвого, если бы на поворотах его
чуток не пошатывало и глаза его не были столь багровыми и маслянистыми.
Я увидал моего будущего коня, против всех законов и обычаев настоял на
том, чтобы его тоже назвали - Венцлем, а потом кобыла дяди Додика так
доверилась нам, что даже сама взяла из моих рук корочку хлеба с солью, а
маленький Венци стоял рядом и прядал ушами, приглядываясь ко мне своими
черными и очень умными глазками. Но я уже был достаточно большим, чтобы не
поддаться моменту и не протянуть руки к нему - приласкать малыша. Матушка
его меня бы не поняла.
Потом мы сидели с дядей Додиком на скамеечке у ворот конюшни и он
рассказывал мне множество самых занимательных историй про лошадей, которые
только знал, а я настолько ими увлекся, что и не заметил, что на дворе -
глубокая ночь и около нас переминается с ноги на ногу моя глупая, старенькая
бонна. Наконец, сам дядя Додик обратил мое внимание на поздний час и
предложил прийти завтра, обещав показать, как моют и вычесывают лошадей. А
на прощание сказал так:
- "Приходи чаще. У меня самого где-то растет вот такой же сорванец -
вроде тебя. Я вот все разговаривал с тобой и думал, что бы он сделал на
твоем месте? Вырастет ли из него настоящий офицер?"
- "А что с Вашим сыном?"
Дядя Додик потемнел лицом и, подмигивая мне, признался:
- "Девичья фамилия моей матушки - Раппопорт. На этом основании меня
попросили с военной службы, а мать моего сына развелась со мной, сказав, что
я обманул ее доверие, не сказав ей о матушке до свадьбы...
Знаешь, пока топится кровавая баня, многим старшим командирам сложно
разглядеть в пороховом дыму форму носа и ушей младших офицеров, а гул
канонады приглушает особенности выговора. Но стоит войне стихнуть... При
маршировке на плацу, или - скажем, перед важным парадом, вЦедливое зрение и
острый слух вдруг возвращаются к владельцу. И начинается...
Если бы твой дед не взял всех нас в Америку, мне бы, к примеру,
оставалась только - пуля в лоб. Я же ничего не умею, кроме как скакать на
лошади, махать саблей, да орать команды дурным голосом. А из Америки я сразу
приехал в Ригу - так что и не знаю, где мой сын и - что с ним. Приходи
завтра. Я разрешу тебе самому помыть лошадь и даже -- потом ее вычесать!"
Я пришел на другое утро. А потом всякое утро, когда я бывал в Риге, я
"прибывал в расположение" Рижского конно-егерского полка и учился стрелять,
ездить верхом, владеть всеми видами оружия и приемам верхового боя. Отец
научил меня владению клинком в пешем порядке, но именно дядя Додик сделал
меня лучшим "верховым рубщиком" всей Империи.
У нас с ним никогда не было разговора на сию тему, но сдается мне, что
судьба распорядилась так, что мы сразу - понравились друг другу и мне от
дяди Додика досталось все то, что обыкновенно полагается родным детям. Так
что именно от "старого жида", как он себя называл, я и получил все навыки
армейского быта, а самое главное - этакую "прививку" от обратной стороны
армейской рутины.
Когда в 1812 году я стал генералом двадцати девяти лет от роду, я в
сердцах написал на оборотной стороне приказа, что из меня такой же генерал,
как из быка - балерина, а вот настоящего генерала - военного Божьей
милостью, так до шестидесяти лет и продержали в полковниках. А после того
как он сложил свою золотую голову под Фридляндом, хоть бы кто вспомнил о его
семье - о его безвестном сыне!
Но меня не поняли. Решили, что это "очередная шаловливая выходка". А в
ответном письме начальник Штаба - граф Беннигсен отвечал мне в том духе, что
мол -- "жиду довольно было и полковника, в Пруссии-то он так и помер бы
капитаном".
В этом граф был, разумеется, прав. Но я очень хорошо запомнил этот
ответ. Мы и до этого-то были не в самых хороших отношениях.
Дело же мое кончилось самым образом. Матушка доказала практически
невозможное: дед был совсем даже не немцем, но итальянским швейцарцем, да
вдобавок ко всему и католиком! Скандал случился невероятный, - матушка при
всех плакала, когда ей пришлось открыть столь позорные обстоятельства.
Родство с "итальяшками" во всей Германии всегда считалось более чем
предосудительным. Упоминание же о том, что ее родной дедушка был католиком,
вызвало в латышах столь противоречивые чувства, что потребовалось
специальное заседание рижского магистрата, на котором было принято решение,
что внучка не может отвечать за "религиозные заблуждения" ее деда и матушку
публично "простили".
Впоследствии многие утверждали, что наших противников сгубила
чрезмерная уверенность в себе, - им надо было сосредоточиться не на моем
прадеде, но на его жене - урожденной Гзелль. Она была из семьи придворных
художников и скульпторов и ее отец (негласно) создал первый в
Санкт-Петербурге молельный дом и был там реббе.
По счастью, суд при изучении российских архивов столкнулся с
определенными трудностями, вызванными тем, что моя бабушка сразу заявила:
"Шарлотта - моя племянница, моя кровь и для всех остальных этого должно быть
довольно". Но не это -- самое удивительное. Ровно так же. Как из
Санкт-Петербурга следователи не нашли русских архивов, из Берлина к ним не
пришли архивы пруссаков!
В итоге нас с Дашкою признали "немцами" и "истинными арийцами". На сем
Суд и кончился.
Ровно через неделю после Суда из России и Пруссии прямо аж повалили
бумаги о нашем еврействе. Наши обвинители бросились к судьям и услыхали, что
"по германским традициям в вопросах о Крови" рыбка задом не плавает. Когда
же наши враги совсем было отчаялись, кто-то вдруг вспомнил, что у нас есть
младший брат -- Костик.
Тут же устроилось новое следствие, на коем об Костьку заочно не вытер
ноги только ленивый. Когда его официально обЦявили "евреем", немецкая
публика устроила прямо овацию!
Но больше всего всех изумила реакция моей матушки. Она на глазах всех
вышла к тому самому обвинителю (немножко фанатику), облобызала его в обе
щеки и с чувством сказала:
- "На таких как вы -- держится мир!"
Окружающие решили, что у матушки временное помутненье рассудка. Лишь к
1816 году всем вдруг открылось, что Костька, как жид, не смеет претендовать
на нашу с Дашкой недвижимость. Как видите, - в делах династических порой
нужны и фанатики!
Стоило суду обЦявить приговор, матушка отправила меня изучать Закон
Божий к Арье бен Леви. При этом она произнесла ее знаменитую речь, в которой
высказала надежду, что этот церковный суд был последним в истории Риги, и
более она не допустит подобного варварства. Она же отдает сына - немца в
синагогу, именно потому что она не считает евреев, немцев, или латышей ни
лучше, ни хуже прочих других людей и сын ее отныне будет учиться среди
жидов, потому что жиды ничем не отличаются от немцев ни в худшую, ни в
лучшую сторону.
Где бы я ни бывал, что бы я ни делал, я всегда натыкался на людей,
которые в один голос могли повторить хотя бы основные положения матушкиной
речи и четко представляли себе, что я - ее сын.
Долго ли, коротко ли прошло время - наступил 1793 год. Годом раньше
русские армии под командованием графа Суворова приняли участие во Втором
Разделе Речи Посполитой. Матушкины же латыши, несмотря на все ее горячие
мольбы, к войне допущены не были, а Курляндия так и осталась - польской. В
Риге это вызвало очередной взрыв антирусских настроений и все чаще стали
раздаваться призывы к немедленному отделению от России. И вот - осенью 1793
года к нам в Ригу пришло письмо от моей бабушки, в коем та предлагала
обсудить мою будущность.
Бабушка желала, чтоб я начал свое обучение в Пансионе Иезуитов Аббата