* КНИГА Х. К МЕТАИСТОРИИ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ *
ГЛАВА 1. ДАР ВЕСТНИЧЕСТВА
Я уже вынужден был указать в одной из предыдущих глав, что
на культурном горизонте средневековой Руси не выдвинулось ни
одного крупного мыслителя. Художественными гениями этот длинный
период был тоже не очень богат. Но никогда позднее метакультура
Российская не сияла таким числом святых и праведников.
Общеизвестно и то, что праведность эта была по преимуществу
типа аскетического, иноческого, согласно этическим преданиям,
завещанным православною Византией. С точки зрения этих
преданий, всякий другой вид деятельности человеческой мог иметь
лишь относительное, преходящее значение. Правда, роль вождей
государства - великих князей и царей - осознавалась, но,
конечно, плодотворной и правильной она почиталась только в той
мере, в какой согласовывалась с заветами, возвещенными высшим
нравственным индикатором тех времен: престолом митрополита и
патриарха, подвижническим затвором, келией. Характерно, что
умирая, царь принимал постриг, этим знаменуя вступление души на
высшую ступень духовной жизни.
В XVIII веке становится явственным оскудение духовных рек,
которыми питались корни православной праведности. Меньше
становится крупных религиозных деятелей, перед глазами общества
все реже возникают фигуры чистых и высоких пастырей душ,
высветливших собственное сердце и покоривших собственное
естество. В XIX веке уже лишь несколько человек - преподобный
Серафим Саровский, Феофан Затворник, Амвросий и Макарий
Оптинские уподобляются образам тех святых, которыми так богата
была земля в предыдущие столетия. Наконец, в предреволюционную
эпоху на церковном горизонте становится совсем пустынно. Мало
того: это измельчение масштабов личности оказывается только
одним из проявлений общего творческого оскудения православия.
Год за годом церковь все более отстает от требований и запросов
быстро меняющихся эпох, причем это отставание даже возводится в
некий принцип: церковная иерархия смотрит на себя как на
хранительницу незыблемых и исчерпывающих истин, независимых от
смены времен и человеческих психологий. Но так как этот взгляд
не подкрепляется ни безупречностью жизни самих пастырей, ни
интенсивностью их духовного делания, ни мудрыми их
ответствованиями на порожденные новыми эпохами вопросы
социальные, политические или философские, то авторитет и
значение церкви стремительно падают. Последние духовные усилия
со стороны церкви вызываются бурей Революции. Выдвигается целый
ряд безымянных героев и мучеников; с окончанием их жизненных
путей творческий дух оставляет православную церковь еще более,
и, став игралищем в руках дипломатствующих политиков,
руководство восточнохристианской общины превращается в
пособника и в орудие антирелигиозного государства.
Но по мере того как церковь утрачивала значение духовной
водительницы общества, выдвигалась новая инстанция, на которую
перелагался этот долг и которая, в лице крупнейших своих
представителей, этот долг отчетливо осознавала. Инстанция эта -
вестничество.
Вестник - это тот, кто, будучи вдохновляем даймоном, дает
людям почувствовать сквозь образы искусства в широком смысле
этого слова высшую правду и свет, льющиеся из миров иных.
Пророчество и вестничество - понятия близкие, но не
совпадающие. Вестник действует только через искусство; пророк
может осуществлять свою миссию и другими путями - через устное
проповедничество, через религиозную философию, даже через образ
всей своей жизни. С другой стороны, понятие вестничества близко
к понятию художественной гениальности, но не совпадает также и
с ним. Гениальность есть высшая степень художественной
одаренности. И большинство гениев были в то же время вестниками
- в большей или меньшей степени, - но, однако, далеко не все.
Кроме того, многие вестники обладали не художественной
гениальностью, а только талантом.
Столетие, протекшее от Отечественной войны до Великой
Революции, было в полном смысле слова веком художественных
гениев. Каждый из них, в особенности гении литературы, был
властителем дум целых поколений, на каждого общество смотрело
как на учителя жизни. Колоссально возросшая благодаря им
воспитательная и учительская роль литературы выражалась,
конечно, и в деятельности множества талантов; влияние некоторых
из них становилось даже интенсивнее и шире, чем влияние их
гениальных современников. С шестидесятых годов ясно определился
даже многозначительный факт, совершенно неосознанный, однако,
обществом: влияние гениев и влияние талантов стало, в некотором
очень глубоком смысле, противостоять друг другу. Художественные
гении того времени - Тютчев, Лев Толстой, Достоевский, Чехов,
Мусоргский, Чайковский, Суриков, позднее Врубель и Блок - не
выдвигали никаких социальных и политических программ, способных
удовлетворить массовые запросы эпохи, увлекали разум, сердце,
волю ведомых не по горизонтали общественных преобразований, а
по вертикали глубин и высот духовности; они раскрывали
пространства внутреннего мира и в них указывали на незыблемую
вертикальную ось. Таланты же, по крайней мере наиболее
влиятельные из них, все определеннее ставили перед сознанием
поколений проблемы социального и политического действия. Это
были Герцен, Некрасов, Чернышевский, Писарев, все
шестидесятники, Глеб Успенский, Короленко, Михайловский,
Горький. Таланты-вестники, как Лесков или Алексей
Константинович Толстой, оставались изолированными единицами;
они, так сказать, гребли против течения, не встречая среди
современников ни должного понимания, ни справедливой оценки.
Подобно тому, как Иоанн Грозный, при всем масштабе своей
личности, должен быть признан фигурой огромной, но не великой,
ибо лишен одного из признаков истинного величия - великодушия,
точно так же целый ряд художественных деятелей, к которым
многие из нас применяют эпитет гения, не являются и никогда не
являлись вестниками. Ибо их художественная деятельность лишена
одного из основных признаков вестничества: чувства, что ими и
через них говорит некая высшая, чем они сами, и вне их
пребывающая инстанция. Такими именами богата, например,
литература французская, а у нас можно назвать двух-трех
деятелей эпохи революционного подъема: Горького, Маяковского.
Можно спорить с гениальностью этих писателей, но вряд ли
кто-нибудь усмотрел бы в них вестников высшей реальности.
Истины высшей реальности преломляются подчиненной
реальностью Энрофа. Если на человека возложена миссия
проповедничества этих истин и их преломлений, долг их
проповедничества языком художественных образов, если к
художнику послан ради этого даймон - художник не сможет не
чувствовать (с той или другой степенью отчетливости) его
инспирирующего воздействия. Характер этого чувства и способы
его выражения могут видоизменяться как угодно, но в основе
всегда будет обнаруживаться одно и то же: переживание некоторой
вне личности художника пребывающей силы, в него вторгающейся и
в его творческом процессе себя выражающей. Бывает, что такое
переживание оказывается знакомо и людям с меньшей силой
одаренности, относить которых к разряду гениев мы не можем. В
пример можно привести такого превосходного, хотя и не
гениального поэта, как А. К. Толстой. Мало кто из гениальных
поэтов сумел выразить это чувство с такой ясностью и
определенностью, как Алексей Толстой в своем изумительном
стихотворении: "Тщетно, художник, ты мнишь, что своих ты
творений создатель". Одного этого стихотворения было бы,
вероятно, достаточно, чтобы для нас сделался ясным и бесспорным
дар вестничества, которым обладал этот поэт. А между тем по
глубине трансфизического прозрения это стихотворение еще далеко
до некоторых других шедевров А. Толстого. Кто другой в русской
литературе выразил с такой ясностью, обоснованностью, силой и
пламенностью, как Толстой в своем "Иоанне Дамаскине", ту идею,
что искусство вообще и искусство слова в особенности может быть
выражением высшей реальности, верховной Правды, дыхания миров
иных, и что поэт, осуществляющий свой дар вестничества,
выполняет этим то, к чему он предназначен Божественными силами?
А разве его поэма "Дракон" - не первая в русской литературе
попытка нарисовать облик и выяснить метаисторическую роль
демонических существ, подобных уицраорам? Я уж не говорю о его
"Дон Жуане", для раскрытия трансфизической концепции которого
потребовалась бы специальная работа, или о такой жемчужине
русской лирики, как стихотворение "Слеза дрожит в твоем
ревнивом взоре".
Все это поясняет отличие понятия художественной
гениальности от понятия вестничества. Мы видим при этом
талантливых художников, не претендовавших на гениальное
совершенство своих творений, но возвещавших ими о таких высотах
и глубинах потусторонних сфер, до которых не в силах были
досягнуть и многие гении. С другой стороны, многие деятели,
твердо уверенные в своей гениальности, являются только
носителями таланта. Выдает их один незаметный, но
неопровержимый признак: они ощущают свой творческий процесс не
проявлением какого-либо сверхличного начала, но именно своей,
только своей прерогативой, даже заслугой, подобно тому, как
атлет ощущает силу своих мускулов принадлежащей только ему и
только его веления исполняющей. Такие претенденты на
гениальность бывают хвастливы и склонны к прославлению самих
себя. В начале XX века, например, в русской поэзии то и дело
можно было встретить высокопарные декларации собственной
гениальности.
Я - изысканность русской медлительной речи,
Предо мной все другие поэты - предтечи... -
восклицал один. Другой, перефразируя Горация, стер с
постамента имя великого римлянина и буквами, падающими то
вправо, то влево, то какафонически сталкивающимися между собой,
начертал свое: "... и люди разных вкусов... все назовут меня:
Валерий Брюсов".
Я гений Игорь Северянин,
Своей победой упоен... -
восторгался третий.
Мой стих шагнет через хребты веков
И через головы поэтов и правительств... -
утверждал, подменяя возможное четвертый.
Каждый из этих деклараторов убежден, что гениальность -
качество, неотъемлемое от его личности, даже его достижение.
Подобно подросткам, чувствующим себя сильнее своих сверстников,
они кичливо напрягают изо всех сил свои поэтические бицепсы и с
глубоким презрением, сверху вниз поглядывают на остальную
детвору. Все это - таланты, ослепленные самими собой, мастера,
создающие во имя свое, рабы самости; это не гении, а самозванцы
гениальности. Подобно самозванным царям нашей истории,
некоторым из них удавалось достичь литературного трона и
продержаться на нем несколько лет, одному - даже около трех
десятилетий. Но суд времени подвергал их каждый раз
беспощадному развенчанию, потомство отводило этим именам
подобающие им скромные места, а личная карма, утяжеленная
гордыней и самоослеплением, осложненная понижением моральных
требований к себе ("мне позволено больше всех, потому что я
выше всех") - увлекала такую личность в ее посмертии прочь и
прочь от Синклита метакультуры.
Я был бы понят совершенно неправильно, если бы кто-нибудь
попытался из моих слов сделать вывод, что я будто бы