не исчерпывается инвольтацией его этим уицраором, не сумел
довести эти качества до совершенства. Некоторые чисто
человеческие черты в нем окончательно не искоренились.
Сталин вполне допустил такую возможность, что он доживет
до той ступени в развитии науки, когда она сможет продлить его
жизнь намного дольше естественного человеческого предела, а
может быть, и дать ему даже физическое бессмертие. По-видимому,
с годами эта мечта лишь укреплялась. Поэтому он планировал
политику своей державы так, как будто ему никогда не придется'
сойти со сцены. Он не думал о тех, кто будут его преемниками,
не делал никаких распоряжений на случай своей смерти, никаких
завещаний. "После меня хоть потоп", - мог бы он сказать, если
бы его идею не выражал точнее другой афоризм: "Я буду всегда.
Предположение, якобы что-то после меня, - лишено смысла".
Бесчисленные скульптурные изображения собственной персоны,
которые он тысячами насаждал везде, вовсе не следует понимать
как стремление к увековечению своего образа в умах потомков.
Может быть, сначала этот мотив и играл какую-то роль, но
позднее он полностью заместился другим: это было не
увековечение в умах потомков, а самопрославление для
современников. Характерно, что при всем многообразии форм и
приемов в культе своей личности он и не подумал тем не менее
подготовить для себя мавзолей: он не желал допускать мысли, что
ему придется когда-нибудь быть похороненным либо
мумифицированным.
Такое парение на высотах культа своей личности в
разреженной атмосфере веры в свое бессмертие было его
германскому сопернику не по плечу. Тот чувствовал себя
величайшим завоевателем всех времен, личностью беспримерной и
провиденциальной, призванной к осчастливливанию немецкого
народа и к достижению мирового гегемона Германии. Он глухо
намекал даже на то, что после войны даст народу новую религию.
Но физически бессмертным он себя не воображал никогда, время от
времени возвращаясь к разработке завещания своим преемникам. И
даже официально назначил Геринга ближайшим наследником всех
обязанностей и прав вождя.
Я не знаю, "отколь" пришел он в немецкий Энроф, но, во
всяком случае, он не был инородным телом в теле Германии. Это
не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою
одну - правда, самую жуткую, но характерную сторону германской
нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от
крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в
которой почти зоологический демосексуализм смешивался с мечтою
- во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство
всемирного владычества. А с него самого было бы достаточно
привести народ к этому блаженству, устроить его в нем, а после
этого отойти в некие потусторонние высоты и наслаждаться, видя
оттуда ослепительные плоды своих дел и впивая фимиам
благодарных поколений.
Правда, когда война, грубо опрокинув все его расчеты,
оказалась не заманчивым блицкригом, а невиданной мясорубкой,
шесть лет перемалывавшей плоть его народа (другие народы были
ему глубоко безразличны), он, скрежеща зубами, с пеной у рта
бросаясь на пол и грызя ковер от ярости, от досады и от горя о
погибающих соотечественниках, все же гнал и гнал их на убой
вплоть до последней минуты своего существования. Но это было не
то ледяное бездушие, с каким бросал в мясорубку миллионы
русских его враг, а отчаянная попытка - дотянуть как-нибудь до
минуты, когда фортуна обернется к нему лицом и изобретенная,
наконец, немцами атомная бомба превратит Москву и Лондон в
ничто.
Его противопоставление себя и своего учения всякой
духовности тоже не отличалось последовательностью и
окончательностью. Он с благоволением поглядывал на
поползновения некоторого круга, группировавшегося подле
Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа
древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не
порывал и с христианством. Поощряя распространение в своей
партии очень туманного, но все же спиритуалистического
мировоззрения ("готтлеубих"), он сам за два дня до самоубийства
обвенчался, как известно, по церковному обряду с Евой Браун.
Вообще, на картине его гибели есть некоторый налет
романтики. Это дрожащее от бомб убежище в подвалах Имперской
канцелярии, эти поминутно получаемые известия о приближении орд
врага уже к самому центру столицы, этот полусумасшедший,
бледный до синевы, уже только шепотом способный говорить
человек, его дикая свадьба в последнюю минуту, его самоубийство
со словами о том, что он уходит, но "из другого мира будет
держать вахту здесь, в сердце Германии", - все это, при всей
фантасмагоричности, вполне человечно - не в смысле гуманности,
разумеется, а в том смысле, что существо, пригодное к роли
всемирного абсолютного тирана, никогда не могло бы опуститься
до такой сентиментальной агонии.
Я не буду останавливаться на тех свойствах его характера и
ума, которыми он уступают своему врагу и которые могут служить
историку материалом для размышления. Я указываю только на те
черты, которыми он, будучи сопоставлен со Сталиным, проигрывал
под углом зрения метаистории в качестве кандидата в абсолютные
тираны.
Проигрывала, под этим углом зрения (как, впрочем, и под
всеми остальными углами) и его идеологическая концепция. Она
была лишена именно той стороны, которой сильна была Доктрина:
интернациональности. Мечта о владычестве 70-миллионного
немецкого народа над двумя с лишним миллиардами земного шара
действительно могла бы назваться бредовой. И если бы вторая
мировая война окончилась, каким-нибудь чудом, победой Германии,
концепцию пришлось бы в корне пересмотреть, расширив базу
"нации" по крайней мере до границ европейской "расы господ". Но
и тогда эта концепция, по самой своей природе, должна была бы
стать объектом ненависти и отвращения для подавляющего
большинства народов нашей планеты. Задача же Урпарпа
заключается как раз в обратном: в кристаллизации такого учения,
которое, тая в себе ядро будущей всемирной тирании, на первых
порах казалось бы привлекательным для большинства.
Интересно отметить, что если концепция национал-социализма
страдала безнадежной националистической или расовой
ограниченностью, то советская Доктрина - в том виде, в каком
она пребывала в течение первых двадцати лет своего господства,
отличалась противоположным дефектом: все это время она
относилась с пренебрежением и даже враждебностью к
национальному импульсу в психологии масс. Национальное начало
терпелось только в тех случаях, когда речь шла о национальных
меньшинствах или об угнетенных нациях колоний. Но это было
дефектом, и Сталин это понял. Он, несколькими годами раньше, из
побуждений, недалеких, очевидно, от хулиганской потребности
колотить зеркала и разбивать статуи, сносивший безо всякой
нужды памятники русского зодчества, превращавший черт знает во
что храмы и монастыри, а иные гражданские сооружения
уничтожавший под предлогом выпрямления улиц (то есть ради
злосчастной идеи "прямолинейности"),-теперь вдруг обратился к
национальному прошлому России, реабилитировал целый пантеон
русских государственных деятелей прежних эпох и стимулировал
воспитание в подрастающем поколении некоего синтетического - и
национально-русского, и интернационально-советского чувства
"Родины". Он понял, что ввиду предстоящего столкновения с
агрессивно-национальной идеологией фашизма не нужно
пренебрегать национальным импульсом в собственном народе.
Наоборот: следует его расшевелить, разбередить, заставить и его
лить воду на ту же мельницу. А вскоре после начала войны он
понял еще и другое: конфессии, которые так и не удавалось
выкорчевать из массовой психологии никакой антирелигиозной
политикой, следовало обратить в верных слуг, а потом и в
рабынь. Нескольких ничтожных подачек, вроде милостивого
разрешения на восстановление патриаршего престола и обещания
воздерживаться впредь от сноса храмов (благо, их осталась уже
какая-нибудь десятая часть), оказалось достаточно, чтобы
церковная иерархия полностью солидаризировалась и с программой,
и с практикой партии и государства.
Но это произошло уже во время войны, когда лозунг "Все для
войны!" вспыхнул в его мозгу, как факел. Вспыхнул же он потому,
что враг, которого он рассчитывал перехитрить, заставив его
истекать кровью в борьбе с западными демократиями, чтобы потом,
когда ослабеют обе коалиции, самому обрушиться на них со своей
интернациональной Доктриной и со свежей 20-миллионной армией, -
этот самый враг сам его перехитрил, опередил, спутал все карты,
и как гром с ясного неба на неподготовленную к таким сюрпризам
страну посыпались авиабомбы Германии и ее союзников.
Наступила минута слабости. Та минута, когда у вождя,
выступавшего перед микрофоном, зубы выстукивали дробь о стакан
с водой. Та минута, растянувшаяся, увы, на несколько месяцев,
когда в октябре 41-го года вождь с лицом, залитым слезами,
вручал Жукову всю полноту командования фронтом Москвы, уже
наполовину окруженной германскими армиями, и заклинал его
голосом, в котором наконец-то появились некоторые вибрации,
спасти от гибели всех и вся. Этой минуты, он, конечно, никогда
не забыл. Его натуре стыд был знаком лишь в одном аспекте: стыд
перед теми людьми, которые подглядели его слабость. Без Жукова
нельзя было обойтись, покуда шла война. Но когда она кончилась,
был использован первый же подходящий момент, чтобы
законсервировать этого свидетеля покрепче.
Возможно, впрочем, что кроме стыда за свою слабость перед
людьми, вождь испытывал и другое, еще более мучительное
чувство: страх за то, что этой минутой он дискредитировал себя
в глазах Урпарпа: ею он вызвал в демоническом разуме Шаданакара
сомнение: А не хлюпик ли он сам, Иосиф Виссарионович? Следовало
своим поведением как можно скорее доказать, что минута слабости
никогда не повторится и что схватку с роковым соперником он
выдержит до конца, бросив в мясорубку, если потребуется, хоть
сто миллионов, не дрогнув ни одним мускулом. Так он и держал
себя в дальнейшем.
Каково же стало отношение Провиденциальных сил России к
этому существу, когда оно, волей судьбы, оказалось во главе
государства, ведущего борьбу не на жизнь, а на смерть с
чужеземным врагом? Это отношение определялось двумя факторами.
Первым фактором следует считать непоправимо демоническую
природу этого существа. Провиденциальная помощь не могла быть
ему оказана ни при каких обстоятельствах. Достаточно было того,
что ему всей своей напрягшейся мощью помогает Жругр и что
Великий Игва Друккарга пользуется его способностью к состоянию
"хохха", чтобы вразумлять его и корректировать его действия. Но
вторым фактором являлось то, что концепция Третьей империи
грозила, в случае ее победы, еще более ужасающими бедствиями.
Она грозила полным уничтожением Русского государства и
превращением России в опустошенную зону хозяйничанья
бесчеловечного и неумолимого врага. А в более широких масштабах
она сулила разгром и уничтожение западных государств -
носителей наиболее демократических режимов и простирание над
миром от Японии и Австралии до Англии и Канады черного
покрывала длительной, убийственной физически и духовно, эры
владычества "расы господ". Такой путь ко всемирной тирании был,
быть может, еще прямее, еще менее обещающим спасительные срывы