бами.
- Вошел я от сынка, от Степана, поклон отдать, - заговорил Срамных,
пряча глаза. - Чиркнул серянку, гляжу - старичек в гробу лежит, в коло-
дине. Я окликнул: - дедушка! - лежит. Я погромче, я на колени припал к
нему: ни вздыху, ни послушанья. Меня ажно откачнуло от него, как ветром.
И лик у него темный, нехороший лик.
Хоронить старца Варфоломея собралось много кержаков. Шарились по ле-
су, в ущельях, искали Срамных, нигде не могли найти: куда-то удрал, не-
верный.
Из дальних заимок приехал парень. Он сообщил, что деда Семиона вчера
нашли убитым в лесу.
- Ну?.. Старца Семиона? Зарезали?!
- Да, да... Голова напрочь...
Поджидали Зыкова, но он не появлялся. Вахмистр царской службы, кото-
рому он поручил команду, сказал, что сам Зыков свернул к Мулале-селу.
После похорон старца Варфоломея большинство кержаков навсегда разбре-
лось по своим заимкам. Остались лишь преданные Зыкову, спаянные с ним
кровью. Но все-таки отряд его рос и множился: по всем зверючьим, пешим,
конным тропам стекались сюда дезертиры из белого стана, рабочие с рудни-
ков, лесорубы, гольтепа, маленькие - в пять-шесть человек - партизанские
отряды, бродяги, каторжане, сколько-то киргиз и калмыков-теленгитов, да-
же расстрига-дьякон с двумя спившимися с кругу семинарами.
Стекались все, кто знал о Зыкове, кто до конца возненавидел белых.
Одних гнало сюда шкурничество, трусость. Других - геройство: борьба за
угнетенный, раздавленный колчаковщиной сибирский вольный свободолюбивый
народ - это молодежь. Третьих - грабежи, легкая нажива, кровь, - это за-
булдыги, жулики, разбойники.
Но почти все негласно об'единились на одном: из прутьев вяжи веник,
силу сгруживай в кулак.
И все покрывала темная заповедь, дочь мятежной бури: убивай, не то
тебя убьют.
Надо было все наладить, всем дать работу. Где же хозяин?
Зыков, правда, свернул к Мулале-селу, но внезапно свой путь прервал.
Эх, не глядеть бы на белый свет, - и ночью постучал у ворот глухой заим-
ки своего закадычного друга Терехи Толстолобова.
- А-а дружок, Степанушка! Каким это бураном, какой пургой?
Глава XIV.
Тереха Толстолобов мужик крепкий, медвежатник. Он русский крестьянин,
сверстник Зыкову, не кержак, веры православной, поповской, имел двадцать
две коровы, восемь лошадей, пять собак и двух жен - старую и молодую.
Старую ругал и бил, молодую, Степаниду, ласкал, дарил дарами. Но всегда
после ухода Зыкова молодой жене доставалась от Терехи трепка.
- Медведей-то добываешь?
- А кляп ли на них смотреть? Ныне четверых свалил. Медвеженка взял
живьем. Не хошь ли полюбопытствовать? В бане он.
- А белых бьешь? Чехов да полячишек?
- Этим не займуюсь. Они мне не душевредны. Кто меня в такой дыре най-
дет?
Заимка его, верно, в непролазных горах - горы, как крепость, - в гус-
том лесу, и дорога к нему - недоступные путаные тропы диких маралов,
горных козлов, медведей. Да еще Зыковский черный конь умел лазить по го-
рам.
Зыков не в духе:
- Это, Толстолобов, не дело говоришь. А для миру нешто не хочешь по-
работать?
- Нет. Тьфу мне мир!..
...И тут уж не до сна.
С хозяйской широкой перины вскочила Степанида. Она в розовой короткой
рубахе.
- Здорово, Степан Варфоломеич!.. - и белыми ногами по медвежьим шку-
рам промелькнула мимо гостя, прикрывая рукой колыхавшуюся грудь.
Зыков даже не взглянул. Он сидел за столом угрюмо. Слышно было, как
за занавеской проворные руки Степаниды наливали самовар.
- Винца бы... - сказал Зыков. - Чаю не желательно.
- Винца?! - удивленно переспросил хозяин и похлопал гостя по плечу. -
Давно ли ты это? Ха-ха-ха...
- Недавно, брат.
Тереха Толстолобов с опаской и недоуменьем заглянул ему в глаза:
- Да что это с тобой стряслось? А?
Степанида без памяти любила Зыкова, он же никакой любви к ней не
чувствовал. Степанида в прошлом году пыталась удавиться.
И вот теперь она вдруг поняла, угадала, чем занедужил Зыков:
- Ой, чтой-то с тобой и взаправду стряслось, Степан Варфоломеич?
Тот ответил не сразу. Рот его кривился, брови подергивались.
- Так, пустяковина, - сказал он. - На душе чего-то не тово, на серд-
це.
В глубокой предутренней ночи все трое были пьяны.
Тереха повалился на постель и крепко, под грудь, облапил Степаниду
двумя руками в замок, как в цепь. Зыков лежал в углу на медвежьих шку-
рах, глядел в потолок, вздыхал и тряс головой.
Лишь захрапел Тереха, Степанида, как нельма, выскользнула из пьяных
клещей и подползла во тьме на коленках к Зыкову:
- Уйди, Степашка, - сказал он. - Не до тебя.
Она целовала его глаза, щеки, искала губы и пьяно твердила, навалив-
шись грудью на его грудь:
- Господи Христе, грех-то какой, грех-то... Степанушка...
Зыков отбросил ее. Она уползла прочь, к мужу, сидела скорчившись,
сморкалась в розовую рубаху, плакала. Тереха храпел.
Пели петухи. В сенцах шарашилась сорокалетняя забитая Лукерья. Она
жила в другой половине, с двумя рябыми дочками, девками. Робко взошла,
стала затапливать печь.
Утром была готова баня. Зыков взял четверть вина и ушел париться. Ба-
ня была просторная с предбанником - Тереха Толстолобов любил пожить.
В предбаннике большой медвеженок на цепи. Он сидел на лавке по-со-
бачьи же чесал задней лапой ухо. Заурчал, соскочил и забился под лавку.
Зеленым поблескивали из-под лавки сердитые таежные его глаза. Зыков об-
радовался, улыбнулся:
- Мишка! - он вытащил его из-под лавки, медвеженок больно ударил его
лапой, плюнул, как кот, и оскалил зубы. Зыков снял с него цепь. Медвеже-
нок весь ощетинился, опять юркнул под лавку. Зыков дал ему кусок хлеба,
медвеженок отвернул морду, весь дрожал. Зыков смочил хлеб вином, зверь
понюхал и с'ел.
Зыков разделся, взял веник, винтовку, безмен, пистолет, кинжал и во-
шел внутрь. Хвостался веником немилосердно, выходил валяться в снегу,
опять хвостался, но сердце не утихало.
Пил.
Медвеженок лизал его широкие, болонастые ступни, просил вина. Пустой
хлеб не жрал, с вином уплетал жадно, рявкал, крутил мордой и чихал, гла-
за улыбчиво блестели, как желтые пуговки под солнцем.
- Эх, звереныш ты мой, звереныш... Милый мой... Хохочешь, поди, над
Зыковым, над дураком бородатым? Хохочи, брат... Я сам хохочу... Оба мы с
тобой звери одинаковые...
Так прошло три дня, три ночи.
Голубыми лунными ночами под окном стоял кто-то живой, вздыхал, проси-
тельно стучал в морозное стекло.
И каждый раз хрипло раздавалось на всю баню:
- Степашка, уходи!
Зыкову не до Степаниды. Он неотрывно думал о белом доме в городке, о
сероглазой девушке, каких больше нет на свете.
И когда он пристально думал так, уперев воспаленный неверный взгляд в
темный угол, вдруг в углу вставала Таня. Тогда медвеженок, ощетинившись,
быстро полз под лавку.
- Зыков, миленький!..
И в этот самый миг, там, в потухшем городке, возле теплой девичьей
кровати, заслоняя головой огонек лампадки и весь мир, - вырастал из по-
лумрака Зыков:
- Танюха, голубица...
- Ах, зачем ты, мучитель, пришел ко мне?
- Я с ума схожу. Я как живую вижу тебя. Ой, девка...
- Тогда убей, как отца убил...
Тут заскрипела с хрустальной ручкой дверь, вошла в Танину спальню
мать, медвеженок рявкнул, Зыков тряпичной рукой схватился за тряпичное
сердце и тяжко застонал.
На четвертый день, рано поутру, он вышел из бани вновь бодрый, креп-
кий.
Наскоро поел капусты с луком, напился квасу и заседлал коня. Глаза
его блестели решимостью.
- Прощай, Тереша, - сказал он. - В случае, спасаться к тебе приду. Не
выдашь?
- Еще бы те. Ха! Да лучше пускай башку с моих плеч снимут.
- Слушай, Тереша, дело к тебе. Ежели у тебя одну, вроде монашку, мож-
но приютить?
- Об этом сомневаться тебе не приходится. Привози, - и Тереха подмиг-
нул.
Зыков погрозил с коня пальцем и поехал.
Тереха кряду же дал Степаниде трепку. Она бегала вокруг стола, вска-
кивала на лавки, кричала:
- Хошь печенки из меня все вымотай, да изрежь - люблю Зыкова! люблю,
люблю, люблю, корявый чорт! - Чрез разодранную в клочья кофточку кругли-
лись голая грудь ее и плечи.
- Поплевывает он на тебя!
Зыков меж тем вернулся домой. Кержацкий медный крест над воротами по-
зеленел от ржавчины. И вся заимка показалась Зыкову чужой.
Могила его отца уже покрыта была сугробом. Он на могилу не пошел, и
со своей женой был жесток и груб.
Срамных боялся, что Зыков под горячую руку убьет его, и действительно
куда-то скрылся.
Зыков наводил порядок один. Он не слезал с коня, всюду поспевал,
об'езжал заимки, звал кержаков и крестьян обратно, грозил чехо-словака-
ми, мадьярами, белыми, красными, грозил красным петухом. Кой-кто из мо-
лодежи снова потянулись к нему, но средняки крепко забились в свои норы:
слова старца Варфоломея и внезапная смерть его сделали свое дело.
Народ в отряде был теперь наполовину новый, пестрый по думам и по мо-
золям на душе. Нужны были крутые меры или разгульные набеги, иначе все
превратится в грязь.
Мысли Зыкова качались, как весы; то подавленные, угнетенные, то не в
меру бурные, бешеные, как с гор вода.
Или вдруг взвихрит мечта; бросить все и тайком умчаться в город,
упасть на колени перед купецкой дочкой, вымолить прощенье и...
Как-то ночью, тайком, взошел в моленную, зажег свечу у образа Спаси-
теля, подошел к другому образу, зажег. В этот миг первая свеча погасла,
он снова зажег ее, погасла вторая. Зажег. Угасли обе - и сразу тьма.
Зыков смутился, руки с огнивом и кремнем задрожали. В моленной пла-
вал, дробясь и прерываясь, тихий-тихий перезвон колоколов, кто-то сто-
нет, умоляет о пощаде, чьи-то хрустят кости, и два голоса еле слышно за-
ливаются во тьме, Зыкова и Ваньки Птахи: "...ает зелен виноград, коренья
бросает ко мне на кровать"... И еще девий голос: "Зыков, Зыков, ми-
ленький"...
- Кха! - грозно и уверенно кашлянул Зыков. По моленной пошли гулы,
все смолкло, раскатилось, захохотало, загайкало, вновь смолкло.
Плечи, грудь, сердце Зыкова опять стали, как чугун.
Он живо высек огонь, шагнул к закапанному воском подсвечнику. Свет
неокрепшего огня резко колыхнулся, лег, словно кто дунул на него. У
подсвечника стоял белый старик. Зыков вдруг отпрянул, упал на одно коле-
но, вскочил и, вытянув вперед руки, не помня себя, бросился к выходу.
Дверь настежь. В моленной крутили вихри. И вслед беглецу, сквозь
мрак, черное, пугающее, как мрак, неслось:
- Христопродавец... Богоотступник... Проклинаю...
- Отец, отец... - весь содрогаясь, хрипел выбежавший во вьюжную ночь
Зыков. Волосы его шевелились, плечи сводило назад, живот и грудь сразу
стали пустыми, обледенелыми.
Ночь была вьюжная, беззвездная. Гудели сосны, вихристый, взлохмачен-
ный ветер выл и плакал, и нигде не видно сторожевых огней.
Зыков слег.
В бреду вскакивал с постели, кричал, чтоб горнист играл сбор: красные
соединились с белыми, идут сюда, брать Зыкова. Иннокентьевна сбилась с
ног: натирала мужа редечным соком, накидывала на голову древний плат от
древнего Спасова образа.
В дом входили партизаны, шопотом разговаривали с Иннокентьевной, ка-
чали головами, уходили, совещались у костров, как бы не умер Зыков, что
делать тогда, куда итти?
На четвертый день Зыков оправился. Он запер на замок моленную, ключ
положил в карман и вечером, пред закатом солнца, пошел на погост, посто-
ял в раздумьи, без шапки, над могилой отца. Молиться не хотелось, могила
казалась чужой, враждебной.
Солнце светило по-весеннему, снег слепил глаза, Зыков щурился, косясь
на черные кресты погоста.
И, проезжая среди полуразрушенных улиц, дядя Тани, Афанасий Николае-
вич Перепреев тоже косился на черные кресты обгорелых церквей и колоко-
лен.
При встрече плакали радостно, жутко, сиротливо. Всем семейством ходи-