мы отдали, чем пожертвовали! Они готовы избить нас или устроить погром,
- вот увидите, начнут с евреев, а кончат интеллигенцией!
Но стадия Ивана Иваныча сменяется стадией Петра Петровича. Иван Ива-
ныч стоит в зените. У Ивана Ивановича появился завистник. Почему, скажи-
те, все ему да ему? Почему все его да его? Как будто нет лиц с высшим
образованием, с общественным стажем? Снова политический митинг. На эст-
раде Иван Иванович рядом с Петром Петровичем. В зале - рабочие и солда-
ты.
- Товарищи! - кричит Петр Петрович: - обратите внимание, комитет сам
себя выбрал! Советую вам воспользоваться своими правами и переизбрать
комитет на основах четыреххвостной формулы!
Шум. Иван Иваныч, бледнея, вскакивает:
- Товарищи! Зала полна еще несознательных элементов. Среди нас есть
провокаторы! Нельзя переизбирать комитет, не имея руководящего списка!..
Шум, свист.
- Он против четыреххвостной формулы! - кричит кто-то, делая ударенье
на "му". Зала сбита с толку. Веселый человек в пиджаке, прячась за спины
рабочих, пронзительно вопит:
- Иван Иванович - сука!
Иван Иванович потерял популярность. На эстраде утверждается Петр Пет-
рович. А вечером у Петра Петровича ужин, скорый, на быструю руку, с го-
сударственной экономией времени. Два-три единомышленника, их жены, гим-
назист из комитета учащихся, старший приказчик - в виде демократического
элемента... Жуют, стирая с усов капли сладкого соуса, подбирают с тарел-
ки рыхлым куском белого хлеба; гимназист скоблит ножиком. Но Петр Петро-
вич темнеет:
- Где графин? Почему вино в бутылке, а не в итальянском графине?
- Машу я выгнала нынче, - шепчет Анна Ивановна, сжимая отрыжку корсе-
том и пряча губы в салфетку, - Маша разбила, нахальная стала. Вообрази
себе, ходит и спит. Я ей говорю, а она зевает.
- Ах, мерзавка! Итальянский графин! - Петр Петрович безутешен, наст-
роенье испорчено, графин был привезен из Милана...
Но что же чувствуют Маши, полуспящие от усталости, что чувствуют жен-
щины со спичечной, мыльной, парфюмерной, бумажной фабрик, машинисты и
смазчики, шахтеры, солдаты, мусорщики, выгребальщики, те, что тянут во-
нючую кожу на кожевенной фабрике за городом, те, что моют вонючую шерсть
на шерстомойке за городом, те, что тихо скользят по ночам на вонючих
бочках в городе? Знают ли их Иван Иваныч и Петр Петрович? Знают ли они
Ивана Ивановича и Петра Петровича? И что им дала февральская революция?
ГЛАВА II.
"Проблема труда".
Не все интеллигенты подобны вышеописанным. На последней улице города,
лицом в степь, стоит деревянный домик, крашеный в голубое с белым. Крыша
у него треугольником, окна в одно стекло, во дворе голое тутовое дерево,
колодец, куры и мостки через черные лужи, густые, как сапожный клей. От-
сюда слышно виолончель, здесь живет Яков Львович, тоже интеллигент, ког-
да-то магистр философии, а сейчас скрипач городского симфонического ор-
кестра.
Яков Львович не всегда бреется, он высоко поднимает воротник пиджака,
а нечаянно взглянув на свои ногти, сконфуженно прячет руку в карман. От
Якова Львовича пахнет луком, - так сдабривает ему каждый день водянистую
похлебку без мяса мать Якова Львовича, Василиса Игнатьевна. Мать - пра-
вославная, русская, маленькая, в платочке. Самого же Якова Львовича в
гимназии ругали жидом, а в университет - дружелюбно - семитом. У него
длинный нос, бледные восковые ушные раковины, красноватые веки и в них
небольшие робкие глаза, прячущиеся от чужого взгляда, как от удара. Яков
Львович вышел в отца, провизора Мовшензона.
Для родного городка Яков Львович - неудачник. Из науки проку не выш-
ло, отцовские деньги проел и пропил, не женился, не выбился в люди, хо-
дит ободранный, сипло смычкастит себе что-то по струнам в дырке городс-
кого оркестра и не знается с приличною публикой. Даже и на обед к го-
родскому голове, куда приглашен был весь оркестр за исключением низших
ударных, не позвали Якова Львовича.
Для себя самого Яков Львович - счастливец. Не только счастливец -
блаженный. У него всегда хорошо на душе, так хорошо, что даже перед
людьми ему совестно. Дождик идет, лужи чмокают, ветки вздрагивают, скра-
пывая каплю, - и он, точно дерево, рад дождику, спешит на мокроту, лы-
синкой намокает, губами бормочет, - радуется. Сухая пыль столбом стоит,
доводя до вычиха дворовую собаку, а он и тут рад, глядит на твердые кру-
ги облаков, выпукло стоячие на пыльном небе, и вспоминает Андреа-Ман-
тенью.
Яков Львович любит Россию. Кто же и умеет любить ее с той раненой
нежностью отброшенного невзлюбленного ребенка, как не инородец? Он стоял
рядовым с ружьем по колено в воде, защищая ее от немца, хотя в сердце
его начертана была заповедь "не убий". Он по первому ее зову побежал из
окопов брататься.
Офицер, университетский товарищ, сказал ему:
- Ты, как семит, не можешь понять позорности происходящего. Тебе не
больно, когда рушится государственное единство, попирается национальная
честь... Сын родины должен чувствовать, как хозяин. Будь ты хозяин, ты
бы вместо братанья пошел и дал ему прикладом в морду. А ты семит и наем-
ник. Тебе все равно.
- Послушайте, да чей же вы сын? - взволнованно говорил Яков Львович,
порываясь об'яснить ему: - ведь это она же, мать ваша, сказала мудрейшие
в мире слова, она посылает вас по-братски к брату! Таких слов еще никто
в мире не произносил, а вы неразумно затыкаете уши, восстаете на мать.
Посмотрите вокруг себя: над лицемерием, ложью, кровью, насильем, преда-
тельством - благословение папы, священников, пасторов, журналистов, уче-
ных и ни один не закричал: "остановите безумие!". И вот Россия первая
говорит, что нужно, - самое простое, самое понятное. А вам стыдно перед
кардиналами и дипломатами за ее "необразованность" - вы не сын. Так
чувствуют лже-сыновья, кретины!
- Так рассуждают жидо-масоны, у них своя дипломатия, знаю! - в бе-
шенстве кричит офицер, вспоминая, что носит погоны.
Сколько ран нанесено Якову Львовичу! Но что ему? К боли, кусающей
сердце, он привык и не ропщет. Она только ширит сердце для радости, учит
молчанью. И Яков Львович прячет небольшие робкие глаза в красноватые ве-
ки, сторонясь, как удара, чужого взгляда. Не понимают - не надо.
Вместе с потоком серых шинелей, облепивших вагоны, свисавших с площа-
док, с крыш, с буферов и из окон, докатился и он до голубого с белым до-
мика, снял обмотки с длинных и тощих ног, обмылся, отправился в город,
на митинг.
Долго ходил Яков Львович, слушал и волновался. Не с кем было де-
литься. Приходили в голову длинные речи, а говорить их некому, несвоев-
ременно.
- Товарищ, вы бы попроще! И знаете, уж очень как-то у вас все востор-
женно, - сказали ему в редакции, куда он принес заметку об организующей
роли музыки.
Мысли верные, глубокие, мудрые - и никому не нужные. У Якова Львовича
тетрадь в клеенчатом переплете, купленная когда-то у Мюра и Мерилиза. В
нее он записал:
"Надо осознавать происходящее - вплоть до проблемы, сжимать свою
мысль до формулы. Каждая крупица действительности сейчас показательна,
как семяпочка. Это я называю конденсацией опыта".
- Яшенька, не заходил бы ты умом за разум, отдохнул бы, - советует
мать, пришедшая от соседки.
Яков Львович записывает у себя:
"Мысль отдыхает, когда ей дана работа. Всякое следование фактов без
передышки утомляет и раздражает".
- А от Авдотьи Саркисовны, - твердит свое мать: - она говорит, что ты
бы мог получить теперь хорошее место по городской милиции. Старых-то
поснимали, новых ищут, которые с образованьем. Жалованье и положенье.
Без труда-то ведь не проживешь.
Яков Львович не слушает мать, - его занимает идея. Разве не сходятся
все вопросы действительности, все ее беды у одной центральной проблемы?
Труд, в этом все дело. Он раскрывает тетрадь и снова пишет:
Проблема труда.
Ошибочно думать, что вопрос о труде разрешим в плоскости социальных
отношений. Забывают о психологии труда. Если труд - обязательство, да
еще тяжкое, да еще volens-nolens, то на такой почве ничего не построишь.
Труд должен удовлетворять человека. Отсюда: он не смеет быть механичным.
Не механично лишь творчество, и труд должен быть творческим. Но творчес-
кий труд не утомляет, не насилует, это не обуза, а счастье. Я могу рабо-
тать творчески по 12 - 16 часов в сутки и меня надо силком отрывать, сам
не в силах остановиться. Отдыхаю - для него же. Утомляет меня не он, а,
наоборот, невозможность ему отдаться, помеха, рассеяние. Неспособны к
творческому труду только кретины (и чаще всего из буржуазного класса).
Разве для кретинов произошла революция, что в единицы меры всего челове-
чества избирается самочувствие кретина?
Стук в дверь - у Якова Львовича сосед, товарищ Васильев, механик и
большевик. Маленький остроглазый горбун с высокою грудью входит в комна-
ту. Желтые пальцы с порыжелыми ногтями ссыпают на мятую бумажку табак из
жестянки, быстро скручивают, прихлопывают жестянку. Яков Львович дает
прикурить.
- Я с митинга в городском саду. Бестолочь! Массы озлобляются. Видели
вы последний номер "Известий"?
- Товарищ Васильев, выслушайте мою мысль, - берет Яков Львович клеен-
чатую тетрадку. Ему это кажется простым, как дневной свет.
- Кустарничество, - буркает Васильев: - мелко-буржуазная психология.
Сводите вопрос с рельсов в тупик, да там его и складываете впрок.
- Поймите же вы, это вечное! Не надо ваших терминов, они этого не
покрывают, - всплескивает Яков Львович руками.
- Работаете на контр-революцию, если хотите знать, - неуклонно выхо-
дит из уст горбуна с клубами табачного дыма.
- На контр-революцию? - встает Яков Львович. Солнце из низенького
окошка падает на худое лицо с острым носом, черты его вытянулись, обла-
городились, стали странно-знакомыми; и глаза глядят широко открыто, без
робости:
- Посмотрите сюда, какой я контр-революционер! Я больше пролетарий,
чем вы, ничего у меня нет и ничто здесь не держит меня. Я люблю мысль
революции, я за нее умру не поморщившись. Или вы лучше меня видите ложь
старого мира? Только я не желаю создавать на место нее новую ложь под
другим названьем. Я гляжу в корень, в первооснову, а вы мне отвечаете
ходячими словечками, жупелами. Почему вы не хотите видеть мою правду,
как я вижу вашу?
Васильев докурил папиросу, он молчит, ему трудно найти слова. Потом
говорит, и взлетает каждое слово, как ком земли из роющейся могилы: вот
тебе, вот тебе, вот тебе:
- Все вы глядели до сих пор в корень. А что сделали? Кто в корень
глядит, ничего не делает. Последняя ваша правда - оставить все, как оно
есть, вот ваша правда. Вам кажется, что вы с нами, а все, что вы говори-
те, мог бы сказать любой буржуй и сделать выводы против нас. Любой про-
фессор подцепит ваши слова с удовольствием. Нам они ни к чему, они давно
говорены, опорочены, от них ни пяди не изменилось. Да и зачем вам, ска-
жите, итти к нам? Вы вот говорите, что пролетарий. Верно, только вы дру-
гой пролетарий. Вы такой пролетарий, которому и не нужно ничего, все у
него уже внутри есть. Ну, признайтесь, на что вам революция? Вам, если
хотите, и история не нужна, одной мысли довольно,
Яков Львович угас и сел снова:
- Странно, это очень верно, что вы говорите, - отвечает он Васильеву.
- Я блаженствую, это да, если даже один огурец с хлебом. Могу и без
огурца. Но ведь и ваша цель - счастье человечества. Вы же не зря мечтае-
те о разрушении, вам надобно осчастливить. Почему вы смотрите на мое
счастье, как на минус?
- Поймите, оно бездейственно! Расстройство желудка у капиталиста нам
выгодней, чем блаженство такого пролетария, как вы. Бездейственно, в
этом вся штука.
Яков Львович и Васильев расстаются. Васильев идет "организовывать не-