развиваться наукам, - средние века, аскетизм, монастыри, сочинения ad
gloriam Dei?
- И могучий расцвет нашей пластики. Да. Что ж тут страшного в аске-
тизме? Почитайте-ка Фрейда. Сублимированный в могучие тиски неудовлетво-
ренного творчества, пол, как электричество, двинет культуру опять к фор-
мованью, к дивному кружеву спекулятивного мышленья, к песне и к музыке.
Лучше, ведь, два-три стиха гениальных, чем пара-другая ребят со вздутыми
с голоду на рахитичных ногах животами. Как вы думаете, фрейлейн Геня?
Но Геня думала молча. Красивыми серыми с поволокой глазами глядела
она на нервные пальцы руки своей, полировавшей о светлую юбку миндале-
видные ногти.
За Геню ответила мать, сановитая немка:
- Вы очень односторонни, херр Яммерлинг. Вам кажется, будто в культу-
ре борются только две силы, а я так думаю, что есть, ведь, и третья си-
ла, разумно-умеренная, та, что зовется прогрессом.
- Одна из масок великого оборотня, семитизма! - воскликнул католик: -
идея прогресса чужда арийскому духу!
...............
Перешли из гостиной в столовую слишком тихая Геничка и преувеличенно
разговорчивый Яммерлинг. Сели не рядом, а в отдалении друг от друга, и
тотчас же заняли руки игрой в бахроме от салфеток, перестановкой бес-
цельной тарелок, вилок и ложек.
Матильда Андревна открыла все окна и подняла полотняную штору, скры-
вавшую дверь на балкон. В комнату сухо повеяло душной июльскою ночью.
ГЛАВА XVIII.
Политика и мировоззрение.
Подними голову и гляди на бесчисленные миры над тобой.
Ты - песчинка. Ты, как тысячи пчел, переполняющих улей, носишь с со-
бой тысячи планов организации мира. Улей гудит, пчела за пчелой вылета-
ет, смена мыслей строит строжайшее зданье науки, где все соответствует
опыту, а меж тем заменяется новым в положенный срок. Охотник за истиной,
открывающий цепь соответствий, - ты обречен на него, на соответствие:
разве не ты фокус все той же вселенной?
Так думал Яков Львович июльскою ночью, присев на скамейку городского
бульвара. Он похудел и осунулся, веки, совсем восковые, лежали на отяже-
левших от созерцанья глазах: долго, закинув голову, отражали глаза ка-
тившиеся меж ветвями широким потоком миры, - и устали. Он расстегнул во-
ротник, прислонился к спинке скамейки.
Внизу, под ногами, шелестели изредка листья, не в пору упавшие с ве-
ток. Ветер лежал низко и, поворачиваясь на другой бок, дышал жаром отя-
желевшего дня меж ногами редких прохожих. Встанет, покружится, шурша
листьями, бросит горстью сухой и щебневой пыли в лицо замечтавшемуся,
побежит полосой, закачав фонарем залитое пространство взад-вперед, то
туша язычок фонаря, то его раздувая, а после вдруг сгинет, и нет его.
Сухо, душно, нечем дышать.
Задев Якова Львовича платьем, прошла одинокая женщина. От платья ее
потянуло пылью и гарью.
Одиночество торжественным сонмом звезд, расширяющихся в усталых гла-
зах, как предметы, перед засыпающим человеком, сонное, светлое оплывало
сознанье...
Вдруг кто-то сказал перед ним по-немецки, сквозь зубы, говоря сам с
собой:
- Schon wieder!
И в шопоте Якову Львовичу послышался старый знакомый; он вскрикнул:
- Доктор Яммерлинг!
Спичка чиркнула, свет прошел по фигуре под деревом, привставшей со
скамейки бульвара.
- Герр Мовшензон, поразительно!
Два старых соседа за столом табльдота в пансионе города Мюнхена, два
бывших товарища по книге и выпивке, пораженные, остановились друг перед
другом.
- Вот кого не ожидал я повстречать ночью в России! Вы на военной
службе? Пришли с оккупантами?
- Я корреспондент.
Доктор Яммерлинг что-то хотел прибавить, но внезапно осекся. Он вышел
согреть перед сном торопливой прогулкой холодную кровь, дать успокоиться
пальцам, как паутиной опутанным привычно-ползучими ласками. Он знал, что
оставленная среди душных подушек, волнуясь, ждет его Геня, ненасытно на-
ивная и не догадавшаяся еще о том, что она недовольна. И мысли его были
смутны.
Стоявший сейчас перед ним Яков Львович тоже устал. От недоеданья и от
бессонницы все время гудели у него лихорадочно вены, отдаваясь в мозгу
комариною песней. Кровь била в них слабо, и от слабости сладко покружи-
валась голова. Истощенному Якову Львовичу хотелось заснуть, укачавшись
от звезд; и, глаза от них отрывая, он думал, что это звезды жужжат, зап-
лыв ему в вены. Тысячелетняя нежность, с какою еврей глядит на вселен-
ную, к тысячелетней отверженности, налегшей на плечи, прибавилась и
стиснула сердце.
- Пойдемте, пройдемся.
Так они шли, разговаривая, около часу.
Меж Ростовом и Нахичеванью дорога идет по степи. Слева скверы, летом
пыльные, с киосками лимонада, сладких стручков и липкой паточной караме-
ли в бумажках. Днем и вечером в них толпятся солдаты, шарманщики, фран-
товатые люди прилавка. По воскресеньям усердно гудит здесь марш "Шуми,
Марица" и вальс "Дунайские волны". На запрещенье не глядя, налускано се-
мячек по дорожкам несчетно, и дождь их сыплется, как из крана, из неуто-
мимых ртов днем и ночью, заменяя скучную надобность речи.
Справа лежит дважды сжатая степь, уходя к полотну железной дороги.
Исчертили ее колеи проезжих дорожек. Пылится она постоянно взметаемой
из-под колес белой пылью, трещинами покрывается к осени, как сосок у
небрежной кормилицы, и не дает ни влаги, ни тени.
Нет спасенья от духоты июльскою ночью! В Темернике над черной, миаз-
мами полною лужей, стиснутые друг ко дружке закопченные стены домишек
задыхаются от жары и от страшных вздохов близкой гостьи: холеры.
Напрасно измученные работницы, с трудом укачав грудного, изъеденного
комарами и мухами и лежащего, обессилев, в поту на серой простынке, -
открывают, что могут: дверь, окошко, печную заслонку. Воздух не хочет
течь. Влаги у неба нет. Задыхается, иссыхая заразой, Темерницкая лужа.
А у соседа за стенкой топтанье: сосед бежит, что ни миг, в отхожее
место. Потом и бегать не стал, рыгает и стонет. Кричит надрывно жена над
ним:
- Жрал огурцы, окаянный! Говорила тебе, о Господи, мука моя...
Отвечает муж между стоном:
- Замолчи ты, что-нибудь жрать-то ведь надо!
На завтра свезут его, как и другого, и третьего, из Темерника, дыша-
щего смрадною лужей, в холерный барак, а оттуда в могилу.
- Видите вы все это? - обводит перед Яммерлингом рукой Яков Львович:
- тут живут высшие созданья природы, люди, наделенные разумом. Но у них
нет даже силы на похоть, доступную зверю. Изглоданные, как ребра домов
после пожара, слабые, словно травы по ветру, с истощенными своими дете-
нышами у иссякших грудей, проходят они по жизни поденщиками, погоняемые
кнутом. Они умирают раньше, чем поняли, что могли бы жить лучше. Я вас
спрашиваю, это ли идеал вашей церкви?
Яммерлинг с насмешкой ответил:
- Удивительно любите вы и подобные вам сводить спор на мелочи. При
чем тут идеал церкви? Только вы взбадриваете их, заставляете всем, что у
них есть, жертвовать будущему, а устроить их лучше не можете и не умее-
те. Мы же даем им высшее утешение, ту бодрость, при которой идут они
своею дорогой, с ней примиренные, и получают максимум, им доступного,
счастья.
- Человекоубийцы! Вы не только в них убиваете то, что у них есть луч-
шего: способность борьбы за полноту человеческой жизни. Вы усыпляете со-
весть тех, кто родится хозяином жизни.
- Друг мой, в вас говорит сейчас бастард, помесь арийца с семитом. Не
будь вы бастардом, вы поняли бы, а поняв, смели б признаться себе в од-
ной страшной, может быть самой страшной, но и самой отчетливой правде:
нет людей кроме тех, кто родится хозяином жизни. Породу вы наблюдаете на
каждом шагу, - у домашних животных и у растений. Есть высшие виды и есть
низшие; первые делают жизнь, а вторые служат тем, кто ее созидает. Слу-
жат они руками, ногами, туловищем, шкурой, кровью, костями. Что нужды
кричать о справедливости, когда ее ежечасно отрицает природа? Быть мо-
жет, высшая скромность для человека - спокойно принять свой скипетр хо-
зяина и спокойно нести услугу раба, раз вы хозяин, а он подонок, поден-
щик, рожденный рабами для рабства.
Яков Львович взглянул ему, при мерцании звезд, в глаза, узкозрачко-
вые, зеленые, как у кошки. Он тихо сказал сам себе:
- Изжит идеализм христианства.
Опускается занавес над трагедией величайшей на свете. Опустелые гнез-
да слов евангельских! Ныне выпорхнули и улетели из вас белогрудые лас-
точки ласковой речи, нежно тронувшей совесть, но отточившей ее остро,
как лезвие бритвы. Притупленная совесть жрецов и вас, кто толпится в ог-
раде, мужчины и женщины, с сонными мыслями о благополучии, прижимающие к
себе свой достаток, изъеденный тленом, - вы умерли, осуждены. Врата Адо-
вы одолели вас не снаружи, - и разве не видно вам, что мимо вас катится
откровение новой любви?
- Вот что скажу я вам, доктор Яммерлинг, - после молчанья сказал Яков
Львович: - ваши слова могут быть правдой, справедливости в природе нет.
Но ни один из прекраснейших детей человеческих, кто, вдохновеньем двига-
ет жизнь, не согласится на эту правду. Он скажет: пусть лучше сам я буду
рабом, пусть проклято будет мое вдохновенье, если мы неравны и я заранее
осужден быть всем, а он - ничем. Посмотрите-ка, не вы, не я, не нам по-
добные средние люди, а цветы человечества, самые лучшие, самые мудрые,
алкали о справедливости. Это вам не убедительно? Вы не хотите приспособ-
лять свою душу к законодательной совести гения?
- Нет, положительно вы семит. Только уничиженному выгодна эта вечная
апелляция к совести, - с раздраженьем ответил католик.
Он разгорячился от ходьбы и спора. То и другое он делал искусственно,
как моцион. Кровь побежала быстрее по жилам, пальцы согрела, выжала ка-
пельки пота на бритые щеки духота тяжелеющей ночи. С подделкой под жиз-
ненность, живо, как мальчик, он оставил Якова Львовича на тротуаре, то-
ропливо пожав ему руку.
- Пора, не то попадем на ночевку в комендатуру!
И, повернувшись, он зашагал к Нахичевани, туда, где в душных подуш-
ках, горячая, сильная, на цыпочках перейдя спальню спящей Матильды Анд-
ревны, поджидала его, терзаясь течением времени, красивая Геня.
И снова ночь, раскаленная, как деревенская банька, без росы, без кап-
ли крупного дождика из нависнувшей тучи, тяжкая, иссушающая.
И снова ласки, одни и те же, холодно расчетливые с перебоями отдыха,
чтоб дать набраться по капле скудеющей крови к паутиной опутанным
пальцам. И думает Геня с шевелящимся ужасом в нетерпеливом, стыдом обож-
женном сердце: это... вот такое... любовь?
Улыбается чей-то рот, червяком извиваясь над деснами. Улыбаются
чьи-то пустые глазницы. Корчатся крылья огромной летучей мыши, перепон-
чато опрокинутые над миром. Душно дышит отравою умирающий, но дни его
сочтены.
Он бессилен дать семя.
ГЛАВА XIX.
Степная сухотка.
- Цык-цык-цык-цык -
заводит кузнечик музыку по шероховатым кочкам земли на убраном поле.
Не всякий пойдет сюда босиком, да и в сапогах: земля оседает, оставшиеся
колосья пребольно вонзаются в пятку или зайдут под подошву, неровные
шрамы земли удесятеряют дорогу. Вольно кузнечику одному: цыкает, благос-
ловляя безводье.
Вот уже месяц, как не идет дождь. Станицы молотят хлеба. Каждое утро
на высоких повозках свозят с бахчей ребята арбузы и дыни. Казачки, повя-
занные по самую бровь, сидя в кружок на земле с детьми и соседками,
длинною палкой колотят по чашкам подсолнухов, наваленных перед ними це-
лою грудой. Чашки полны почерневших семян. Ребятишки грызут их сладкую
мягкую корку. А поколотят палкой по чашке - и сыплются семячки прямо на
землю, выскакивая все сразу и на земле бурея от пыли.
Домовитые варят старухи из гущи спелых арбузов черную жижу: будет она
по зиме к чаю итти вместо сахара.
А старики возятся с желтою жижей навоза: наваливают его перед домом,