отражение в их симпатиях к малым странам и к федеративному устройству больших.
В наше время есть еще больше оснований полагать, что малые страны вскоре
станут последними оазисами, сохраняющими свободное общество. Может быть, уже
слишком поздно, чтобы остановить неотвратимый ход прогрессирующей
централизации в более крупных странах, настолько далеко зашедших по пути
создания такого массового общества, что деспотизм начинает в конце концов
представляться последним спасением. Смогут ли хотя бы малые страны избежать
такой судьбы, зависит от того, останутся ли они свободными от яда
национализма, являющегося и стимулом, и результатом все того же стремления к
обществу, сознательно организуемому сверху.
Отношение индивидуализма к национализму, интеллектуально являющемуся не чем
иным, как близнецом социализма, заслуживает специального обсуждения. Здесь я
могу только упомянуть, что фундаментальное различие между тем, что в XIX веке
считалось либерализмом в англоговорящем мире, и тем, что носило это название
на континенте, тесно связано с их происхождением от истинного индивидуализма и
ложного рационалистического индивидуализма соответственно. Только либерализм в
английском смысле всегда противостоял централизации, национализму и
социализму, тогда как либерализм, господствовавший на континенте, содействовал
всем трем. Я должен, однако, добавить, что в этом отношении, как и во многих
других, Джон Стюарт Милль и произошедший от него более поздний английский
либерализм принадлежат, по меньшей мере, в равной степени и континентальной, и
английской традиции; и я не знаю лучшего освещения фундаментальных расхождений
между ними, чем критика лордом Актоном уступок, сделанных Миллем
националистическим тенденциям континентального либерализма [Lord Acton,
"Nationality", (1862), reprinted in The History of Freedom, pp. 270--300.
(Рус. пер.: Лорд Актон. Назв. соч., с. 102--138.)].
10
Расхождение между двумя видами индивидуализма обнаруживается еще по двум
пунктам, и здесь наиболее показательна та позиция, которую заняли лорд Актон и
Токвиль по отношению к тенденциям, выступившим в то время на первый план, --
их взгляды на соотношение демократии и равенства. Истинный индивидуализм не
только верит в демократию, но вправе утверждать, что демократические идеалы
происходят из основных принципов индивидуализма. Тем не менее, хотя
индивидуализм утверждает, что всякое правление должно быть демократическим, у
него нет суеверного преклонения перед всемогуществом решений большинства. В
частности, он отказывается признать, что "абсолютная власть может -- в случае
получения ее из рук народа -- быть столь же легитимной, как и конституционная
свобода" [Lord Acton, "Sir Erskine May's Democracy in Europe" (1878),
reprinted in The History of Freedom, p. 78.]. Он убежден, что при демократии
не менее, чем при любой другой форме правления, "сфера действия принудительных
распоряжений должна быть ограничена жесткими рамками" [Lord Acton, Lectures on
Modern History (1906), p. 10]; он особенно враждебно относится к наиболее
роковому и опасному из всех ходячих ложных представлений о демократии --
убеждению, что нам надлежит принимать мнения большинства как истинные и
обязательные для дальнейшего развития. Хотя демократия основывается на
конвенции, что мнение большинства является решающим в отношении коллективных
действий, отсюда не следует, что сегодняшнее мнение большинства должно
приниматься всеми -- даже если бы это оказалось необходимо для достижения
целей большинства. Напротив, все оправдание демократии покоится на том факте,
что с течением времени сегодняшнее мнение ничтожного меньшинства может стать
мнением большинства. Я серьезно считаю, что один из наиболее важных вопросов,
на который политической теории предстоит найти ответ в ближайшем будущем,
состоит в том, чтобы нащупать демаркационную линию между теми сферами, где
взгляды большинства должны быть обязывающими для всех, и теми, где, напротив,
надо дать простор мнению меньшинства, если это может привести к результатам,
лучше удовлетворяющим потребности людей. Помимо того, я убежден, что там, где
затронуты интересы конкретной отрасли коммерции, мнение большинства всегда
будет реакционным и косным и что достоинство конкуренции состоит именно в
предоставлении меньшинству возможности восторжествовать. В тех случаях, когда
меньшинство может достигать этого без какого-либо применения силы, оно всегда
должно иметь такое право.
Нет лучшего способа выразить общее отношение истинного индивидуализма к
демократии, чем процитировать еще раз лорда Актона. Он писал: "Истинно
демократический принцип, что никто не должен властвовать над народом,
означает, что никто не сможет ограничить его власть или уклониться от нее.
Истинно демократический принцип, что народ не должен принуждаться делать то,
что ему не нравится, означает, что ему никогда не придется терпеть то, что ему
не нравится. Истинно демократический принцип, что воля каждого человека должна
быть освобождена от оков настолько, насколько возможно, означает, что
свободная воля всего народа не будет скована ничем" [Lord Acton, "Sir Erskinе
May's Democracy in Europe", перепечатано в The History of Freedom, pp.
93--94].
Однако когда мы обращаемся к равенству, следует сразу сказать, что истинный
индивидуализм не является эгалитарным в современном смысле слова. Он не видит
причин пытаться делать всех людей равными -- в отличие от того, чтобы
обращаться с ними как с равными. Индивидуализм глубоко враждебен любым
предписанным привилегиям, всякой защите, будь то законом или силой, любых
прав, не основанных на правилах, равно применимых ко всем людям; и он
отказывает также правительству в праве накладывать ограничения на то, чего
может достичь талантливый или удачливый человек. Он равно враждебен любым
попыткам жестко ограничивать положение, которого могут достигать индивиды --
независимо от того, используется при этом власть для увековечения неравенства
или для создания равенства. Его главный принцип заключается в том, что ни один
человек или группа людей не должны обладать властью решать, каков должен быть
статус другого человека, и он считает это настолько существенным условием
свободы, что им недопустимо жертвовать для удовлетворения нашего чувства
справедливости или нашей зависти.
С точки зрения индивидуализма не могло бы, по-видимому, существовать никакого
оправдания даже тому, чтобы заставлять всех индивидов начинать с одних и тех
же стартовых позиций, не давая им пользоваться теми преимуществами, которые
они ничем не заработали, как, например, появление на свет от родителей более
умных или более добросовестных, чем в среднем. В этом индивидуализм
действительно менее "индивидуалистичен", чем социализм, поскольку считает
семью столь же легитимной единицей, как и индивида. Это верно и в отношении
иных групп, как, например, языковые или религиозные общины, которым
совместными усилиями удается в течение долгого времени сохранять для своих
членов материальные или моральные стандарты, до которых далеко остальному
населению. Токвиль и лорд Актон говорят об этом в один голос. Токвиль писал:
"Демократия и социализм не имеют ничего общего, кроме одного слова --
равенство. Отметьте, однако, различие: тогда как демократия добивается
равенства в свободе, социализм добивается равенства в ограничениях и рабстве"
[Alexis de Tocqueville, Oeuvres complиtes, IX, 546]. И Актон присоединялся к
нему, считая, что "глубочайшей причиной, сделавшей французскую Революцию столь
гибельной для свободы, была ее теория равенства" [Lord Acton, "Sir Erskinе
May's Democracy in Europe", перепечатано в The History of Freedom, p.88] и что
"благоприятнейшая возможность из когда-либо открывавшихся миру... была упущена
из-за страсти к равенству, погубившей надежды на свободу" [Lord Acton, "The
History of Freedom in Christianity" (1877), перепечатано в The History of
Freedom, p. 57. (Рус. пер. Лорд Актон. Назв. соч., с.98.)].
11
Можно было бы долго еще разбирать другие различия между двумя традициями
мысли, которые, хотя и носят одинаковое имя, разделены фундаментально
противоположными принципами. Но я не должен позволять себе далеко отклоняться
от своей основной задачи -- проследить до самых истоков возникшую из-за этого
путаницу и показать, что существует одна последовательная традиция -- согласны
вы со мной или нет в том, что она есть "истинный" индивидуализм, -- являющаяся
во всяком случае единственным видом индивидуализма, который я готов отстаивать
и который, я считаю, действительно можно последовательно защищать. Так
позвольте мне вернуться в заключение к тому, с чего я начал: фундаментальная
позиция истинного индивидуализма состоит в смирении перед процессами,
благодаря которым человечество достигло вещей, которых никто не замышлял и не
понимал и которые действительно превосходят своей мощью индивидуальный разум.
В данный момент важнейший вопрос заключается в том, будет ли человеческому
разуму позволено и далее развиваться как части этого процесса, или же ему
предстоит опутать себя оковами, сотворенными им самим.
Индивидуализм учит нас, что общество -- это нечто более великое, чем человек,
только пока оно свободно. Покуда оно контролируется или управляется, оно
ограничено мощью контролирующих его или управляющих им индивидуальных умов.
Если современное мышление, в своей самонадеянности не относящееся с уважением
ни к чему, что не контролируется сознательно индивидуальным разумом, не поймет
со временем, где надо остановиться, мы можем, как предупреждал Эдмунд Б°рк,
"быть совершенно уверены, что все вокруг нас будет постепенно приходить в
упадок, пока наконец наши дела и интересы не сморщатся до размеров наших
мозгов".
Глава II. Экономическая теория и знание
Президентское обращение к Лондонскому экономическому клубу от 10 ноября 1936
г. Перепечатано из: Economica, IV (new ser., 1937), pp. 33-54.
1
Двусмысленность, заключенная в названии настоящей работы, не случайна. Ее
главный предмет -- это, конечно, та роль, которую в экономическом анализе
играют предпосылки и допущения относительно знаний, имеющихся у различных
членов общества. Но это никак не отделяется от другого вопроса, который можно
рассматривать под тем же заголовком, -- в какой мере формальный экономический
анализ дает какое-либо знание о происходящем в реальном мире. Действительно,
мой главный тезис будет заключаться в том, что тавтологии, из которых состоит
формальный равновесный анализ экономической теории, можно превратить в
высказывания, которые что-то говорят нам о причинных связях в реальном мире,
лишь постольку, поскольку мы способны наполнить эти формальные положения
содержательными утверждениями о том, как приобретаются и передаются знания.
Короче говоря, я намерен показать, что эмпирический элемент в экономической
теории -- единственная ее часть, имеющая отношение не только к импликациям из
заданных предпосылок, но также к причинам и следствиям и ведущая нас таким
образом к выводам, поддающимся (во всяком случае, в принципе) верификации
[или, скорее, фальсификации (cр.: K.B.Popper, Logik der Foschung [Vienna,
1935], passim). (Рус пер.: Поппер К. Логика и рост научного знания. М.,
"Прогресс", 1983)] , -- состоит из утверждений, касающихся приобретения
знаний.
Вероятно, мне следует сначала напомнить вам о том примечательном
обстоятельстве, что в разных областях в самое последнее время было предпринято
немало попыток продвинуть теоретическое исследование за рамки традиционного
равновесного анализа. И очень скоро выяснилось, что их успешность зависит от
допущений, которые мы делаем в вопросе если и не идентичном моей теме, то, по
меньшей мере, составляющем ее часть, -- а именно в вопросе о предвидении. Мне
кажется, что впервые, как и следовало ожидать, широкое внимание к обсуждению
предпосылок, касающихся предвидения, привлекла теория риска. [Более полный
обзор процесса, в ходе которого ожидания постепенно заняли такое важное место