22
ния по религии, в частности - по христианству, возводимому к языческим
представлениям, и рядом идет работа в области легенды, мифа, обряда, имени,
образа. Особенно важно, что создается наука об имени и эпитете, и под ними
показывается мир первичных представлений, тождественных тем же представлениям,
что параллельно создают миф и обряд. Еще дальше Узенер подходит с этой же точки
зрения и к вещи, показывая с большим мастерством, что вещественный предмет есть
носитель того же образного смысла, что и миф. Два больших теоретических вывода
остаются после работ Узенера. Первый говорит о необходимости метода,
освобожденного от современного "здравого смысла": "если мы хотим понимать более
древние ступени развития, то мы должны совершенно освободиться от представлений
нашего времени"12 ... Второй показывает основное тождество "многоразличных" и
"многозначных" образов13, т.е. между тождеством и различием образа впервые
улавливается какая-то связь. В этих двух принципах, по существу единых, Узенер с
исторической точки зрения закладывает фундамент полисемантики образа. Поэтому
уже после Узенера всякое научное исследование, имеющее темой образность,
спокойно может относиться к кажущейся разношерстности своего материала как к
"многоразличным" выразителям единого представления. Глубокое научное значение
имеет этот принцип еще и оттого, что отпадают обычные требования, достойные
одной регистрации, "сравнивать только сходное" и "отделять несходное". Для
изучения мифа, обряда, языка, религии и пр. Узенер требует изучения
антропологии, этнологии и культуры низших классов: он - приверженец
исторического метода и говорит, что "мы не способны понять ничто существующее и
законченное в том случае, если мы не знаем, как оно создавалось"14. Узенер
мечтает о новой науке, которая исследовала бы религиозные представления, и о
новом методе в изучении литературы, о методе историческом15.
Далеко отстоя от философских или теоретических задач, Узенер, тем не менее,
обогащает именно теорию и именно философию науки. Поучительно, с каким доверием
к науке и к жизни относится незадолго до смерти этот престарелый ученый:
"история образов... заключает в себе полное надежд успокоение на счет
познаваемости внешнего мира"16. Итак, над ученым не тяготеют предрассудки ни
философские, ни религиозные, ни академические. Он не боится высказывать
материалистические взгляды, когда его приводит к ним научный анализ.
23
А. А. Потебня
Другое дело - Потебня. 80-е годы, одновременно с Веселовским и Узенером,
приносят теорию А.А. Потебни, творца лингвистической поэтики. Потебня как
лингвист и философ примыкает к Гумбольдту и его психологической языковой теории.
В противоположность Узенеру, Потебня, чистейший кантианец, считает, что образ
никогда не отражает предмета, и что мир - это "сплетение наших душевных
процессов"17. Мы объединяем все богатство восприятии от окружающих нас предметов
в одно целое, которое является символом или образом; но подлинной сущности
предмета в нем нет. Поэзия создается этим образным, конкретным, символическим
мышлением; понятийное мышление рождает прозу. Образы многозначимы, потому что
представляют собой синтез восприятии; они амбивалентны и антизначны, потому что
состоят из противоположных качеств - бесконечности и определенности очертаний.
Слово есть первый символ и первая поэтическая единица; вся будущая поэзия со
всеми ее формами дана, как в прототипе, в языке, где образность сохраняется
живой до сих пор; дальше эта образность появляется в эпитетах, а затем
вырождается в риторические фигуры, и большие литературные жанры отличаются от
отдельного поэтического слова только своим размером; подобно языку, наиболее
образным является фольклор, народная песня, сказка и т.д.18 Хотя Потебня изучает
язык, фольклор и литературу в неразрывной увязке с мышлением, однако его
психологизм и его обычная идеалистическая подпочва делают его как теоретика для
нас неприемлемым. Напротив, глубоко интересны и ценны ею практические работы, во
многом предвосхищающие конкретные выводы Марра. Если пренебречь его символикой и
отнестись к ней как к дешифровке конкретных значений образа, то в работах
Потебни окажется богатейший материал семантических данных, причем у нею, как и у
Узенера, мы снова сталкиваемся с огромным количеством "многоразличных" и
"многозначных" образов.
Для нас очень важно, что Потебня не ставил перегородок между фольклором и
литературой, рассматривая их как одинаковый поэтический и образный материал. Не
менее интересны исследования Потебни о смысловом значении рифмы, метафоры,
параллелизма, уподоблений и сравнений19. Слово с исчезнувшим представлением или
с расширенным значением перерождается в новое, смена осмыслений идет без конца -
и назад и вперед; в готовые формы влагается новое содержание, и тем изменяются
самые формы20.
24
налоги Параллельно учению об образе нарождается новая мощная наука с уклоном в
этнологию, социологию и психологию первобытного мышления. Одна из линий
протягивается, как я уже сказала, от английской школы антропологии с ее учением
о первобытном анимизме; из исследователей мифа и обряда, принявших эту теорию,
Маннгард имел наибольшее влияние, и его щедрый научный материал оплодотворил не
одно поколение ученых21. Демоны или духи плодородия обошли весь мир, особенно
сказавшись на мысли классиков, в частности в вопросах о происхождении греческой
драмы. Другую линию представляет Прейс, тоже начавший с анимизма и духов
плодородия в генезисе драмы, но затем перешедший к изучению первобытной психики
современных нецивилизованных22. Ею же занялись этнологи и социологи, из них
особенно оказала влияние французская школа Дюркгейма, из которой вышел и
Леви-Брюль. Одно положение обозначилось и утвердилось очень прочно: что
существует, помимо истории, еще и "доистория", условно охватывающая тот мир,
который предшествует периоду европейской цивилизации; сюда входят субстраты
исторических народов и современные "дикари". Теория субстрата вообще оказалась
господствующей во всех течениях науки конца XIX и начала XX века; ею стали
объяснять все различия внутри исторических, "расовых", социальных и психических
явлений, причем самый прием кажущейся конкретности, внесенный сюда, своей
грубостью причинил много вреда теоретической мысли; несмотря на это или именно в
силу этого учение о субстрате чрезвычайно излюбленно и посейчас23. С ним,
однако, не нужно смешивать понятий о доистории, дорелигии, дологики и т.д.,
вводимых в научный обиход не с мыслью о конкретно существовавшей, - в отличие от
истории, религии, логики и т.д. - безысторичности, безрелигиозности или
нелогическом мышлении. Этими рабочими понятиями только хотели сказать о
качественно различных процессах истории и доистории, религии и дорелигии, логики
и дологики. С ними в XX веке усердно оперируют новые этнологические разыскания,
переживающие теперь особый рост и напряжение в связи с переходом в их руки
основных проблем буржуазной науки. Многочисленные школы и направления
американистов, африканистов и, позднее, австралистов24 занимаются теперь тем
вопросом, который некогда был характерен для изучения народного творчества. Чем
объясняются аналогии форм у народов, далеко отстоящих друг от
25
друга по времени и по месту? Заимствование или самостоятельность зарождении? Но
ответ, в согласии с новой эпохой, уже звучит иначе. Прежде всего, любопытно со
всех сторон идущее антиэволюционное направление25. Оно еще не смеет ни назвать
себя, ни порвать с понятием, которое мертво с того дня, как у него отнята
прямолинейность и последовательная поступательность хода.
Между тем отовсюду начинают приходить мысли о локальности процессов, не
связанных общей идеей, о переключениях культуры, о разнородности и
разновременности даже того, что, казалось бы, одинаково. Прямая линия эволюции
заменяется волнообразной, с оглядкой на мир физических явлений; самый прием
"линейности" уступает место "периодичности", и наступает небывалое царство
всякого рода циклизационных идей, идущих еще от Вико и гораздо древнее, из
античности. В области истории это дало морфологическую схему Шпенглера, в
антропологии - теорию Боаса. Эта теория местных, замкнутых процессов,
периодически повторяющихся, в силу известной мистической мировой ритмичности,
полнее всего вбирает в себя основной идейный тонус империалистической эпохи.
Перебой между прежними "формой" и "содержанием" является следствием этой теории,
реакцией на их гармоническую слитность в эволюционной теории. Вырастает новая
проблема расчлененности двух начал, причем научной мысли предстоит объяснить
морфологическую одинаковость форм при внутреннем смысловом отличии.
Эта проблема различий, замаскированно содержащая в себе проблему множественности
и первого раздвоения единства, этих первых Адама и Евы факта, соединяет чисто
философский момент знания (и у него своя история) с теоретико-научным.
9. Теория конвергенции
В области научной практики проблема аналогий и различий, единства и
множественности принимает характер вопроса о заимствовании или спонтанности,
гено- или полигенеза. Создаются два направления в этнологии и фольклоре. Одно,
под влиянием палеонтологии, сравнительной анатомии и доисторической археологии,
приходит к доисторическому началу основных форм культуры, которые передались из
этого одного начала путем передачи или просачивания. Вариации составляют только
способы такою распространения, либо начало, которым объясняется наличие формы26.
Второе направление говорит о многих и различных причинах, приводящих к тожде-
26
ственным результатам; одинаковые формы оно объясняет особой тенденцией природы
приходить, несмотря на различие конкретных условий, к внешним аналогиям27. Это
течение мысли находит параллельный отклик в биологии, в палеозоологии и
палеоботанике28; взамен понятия дивергенции, об едином происхождении и
позднейших отклонениях от основного единства, - мнение эволюционной школы
Дарвина, индоевропейского языкознания и сравнительной мифологии, - выдвигается
понятие конвергенции, - об изначально различных происхождениях и приходе, путем
ассимиляций и уравнений, к сходным формам. Как Шпенглер (отчасти и Боас) привел
к отрицанию самую устойчивую категорию научной мысли - причинность, показав в
ней "поверхностную связь между явлениями"29, так теория конвергенции уничтожает
непоколебимую в науке идею общего происхождения и заменяет ее идеей единообразия
форм природы. Еще Бастиан приходил к нескольким типам мысли, фатально обобщающим
всю психику человека из века в век; это монотонное постоянство форм мысли
порождает одинаковые формы культуры (типичная идеалистическая концепция!);
откуда бы ни шли источники, человеческий ум или открывает или принимает одни и
те же формы. К подобным же немногим основным типам приходит и теория
конвергенции, которая из биологии перекидывается в этнологию и фольклористику30;
она говорит, что различия изначальны, а сходства вторичны, и что поэтому сходные
явления нисколько не объясняются общим происхождением, - напротив, под сходными
явлениями лежат совершенно различные возникновения. В культуре и в организме мы
имеем и дело с совокупностью признаков, которые эволюционируют независимо друг
от друга. Этим мы опять возвращаемся к идеям локальности и переменности, к идеям
функциональности отдельных составных единиц внутри одного целого. Эта теория
может быть лучше всего понята в ее отрицательной роли: она прорывает
односоставность физического или психического явления, вводит метод анализа
отдельных составных частей и в отношении каждой из них применяет отдельный же
критерий, уничтожая в то же время понятие хронологизма; разновременность
отдельных признаков внутри и вне явления вызывает равноценность ранних и поздних
форм. Теория конвергенции сказалась также в понятии о скрытых формах явления,
получающих обнаружение внезапно при встрече с внешними или внутренними поводами.