то они, чего доброго, и до катка не дойдут, - и они ушли. И
оставили меня в таком возбуждении, что я целый час не мог
успокоиться; я пытался читать, но только через час начал хоть
примерно понимать смысл того, о чем читал.
Тяжкие последствия имел этот визит и на следующий день.
После завтрака и обязательной "Нью-Йорк таймс" я вдруг
почувствовал, что сыт по горло и не желаю больше обманывать
самого себя. Все это притворство показалось мне совершеннейшей
глупостью, и, вместо того чтобы приняться за книжку, которая
была у меня в руках, я запустил ею в кресло. Я стоял посреди
гостиной, физически ощущая на себе не одежду, а надоевший
театральный костюм, явственно представляя себе настоящий
Нью-Йорк, раскинувшийся вокруг, с кинотеатрами, спектаклями,
кабаре, радио, телевидением, а главное - с людьми, которых
смертельно хотелось видеть; а ведь для этого надо всего-то
выйти за дверь. Над городом пролетали самолеты - я слышал их
рев. Город был запружен автомобилями - он раскинулся рядом,
только я не видел его, он вздымался к небесам стеклом, сталью
и камнем, - а Нью-Йорк восьмидесятых годов давно обратился в
прах.
Однако, едва начавшись, бунт мой тут же пошел на убыль, и я
уже знал, что через минуту-другую сумею без насилия над собой
снова войти в роль. Наверно, почти каждому из нас случалось
проводить отпуск в каком-нибудь глухом уголке, вдали от газет
и телевидения. Повседневный мир остается где-то далеко-далеко,
и постепенно осознаешь: единственное, что имеет значение, -
это окружающая тебя обстановка и сиюминутные твои дела.
Так и здесь. Желание включить телевизор становилось все
более смутным; воспоминание о том, что испытываешь, сидя за
рулем автомашины, - тоже. А последние слышанные мною новости,
как внутренние, так и международные, давно устарели. Все
ощущения. свойственные миру, из которого я ушел, заметно
притупились, а ведь то, что мы делаем, о чем думаем, чего
хотим, - по большей части дело привычки. И оказалась вовсе не
трудно прикрыть на мгновение глаза, потом оглянуться, поднять
книгу к начать ее читать с того самого места, где я
остановился вчера ночью, как если бы ничего и не произошло.
И все же дни сменялись днями, а я не предпринимал ни одной
попытки - понимал, что потерплю неудачу. Время текло, как
будто я выздоравливал после долгой болезни - медленно, без
всяких усилий, без чрезмерной скуки, но и без волнений, часы и
дни таяли, как лед по весне. Внешний мир провалился куда-то в
небытие, и единственной реальностью осталось мое теперешнее
существование. А в нем все соответствовало 15, 16, 17, 18, 19
января... 1882 года. И я почти, почти верил в то, что так оно
и есть. Но за окнами... Если бы не здания, окружающие
Сентрал-парк, он с высоты, вероятно, выглядел так же, как и
тогда. И теперь, глядя ночью или на заре вниз на парк, я
старался укрепить в себе ощущение девятнадцатого века,
простирающеюся окрест. Но однажды, когда мне уже начинало
казаться, что я близок к цели, через поле зрения пронесся
темно-красный "мустанг" со сверкающими колесами и приподнятым
задом. И уж во всяком случае я ни разу не рискнул поднять
глаза от старых аллей и тропинок, сознавая, что за парком
явственно и незыблемо виден двадцатый век.
Как-то после обеда я сидел в гостиной. Часа в четыре - часы
на кухне, почудилось мне, только недавно пробили - я поднял
глаза от книжки: что-то изменилось. Я огляделся: нет, все на
месте. Потом я посмотрел вверх - потолок как-то посветлел,
изменился падающий на него с улицы свет. И еще что-то. Стены у
"Дакоты" отличались редкой толщиной, снаружи доносились лишь
самые резкие звуки, и то приглушенно; но теперь не стало и их.
Ни гудков, ни воя тормозов, ни визга шин - полнейшая тишина. И
вдруг откуда-то издали до меня долетел радостный ребячий крик.
С книжкой в руках я приблизился к окну, выглянул - и даже
дух захватило: все покрывал сплошной слой свежего, чистого,
сверкающего снега, а мимо окна неслись и неслись мириады
крупных хлопьев. Улица внизу замерла, на ней не осталось ни
одной машины - те, что стояли, отъехали, прежде чем снег
захватил их в плен. Мостовая Сентрал-парк-уэст сияла
нетронутой белой гладью, светофоры бессмысленно меняли свет с
зеленого на красный, с красного на зеленый, а в парке - в
парке было просто великолепно. Там было движение: детишки в
красном, голубом, коричневом, зеленом бегали, скакали, падали,
валялись в снегу, черпали его пригоршнями, кидались снегом,
ели его. Кое-кто успел уже прихватить санки, и целый рой детей
копошился вокруг огромного снежного кома выше их ростом.
Грозы и метели приводят меня в восторг; с полчаса, не
меньше, простоял я у окна, глядя, как мимо несутся огромные
снежные хлопья, как Сентрал-парк постепенно превращается в
гравюру на меди - белая окантовка легла на черные ветви
деревьев, а холмики и впадинки, аллеи и тропинки исчезли,
скрытые белой пеленой.
Спустя какое-то время я согрел кофе, потом - ужинать было
еще рано, но я проголодался - сделал себе бутерброд, взял
яблоко и вернулся в кресло. Наступали сумерки, снежное
покрывало приняло синеватый оттенок. Я сидел и смотрел, как
уходит день. Через некоторое время я заметил, что светофоры на
улице погасли - то ли выключенные экономии ради, то ли
выведенные из строя метелью. Теперь они и выглядели по-иному:
высокие шапки снега сверху и на козырьках делали их похожими
на обыкновенные фонари. Стало холоднее - я ощутил это даже
через окно, - стемнело. Снаружи ничто не двигалось, только
снег, ветер и снег, тишина была полная. Глядя вниз, на
Сентрал-парк, я вдруг подумал: а шел ли снег в январе 1882
года?
Я шагнул к газовым рожкам, чиркнул спичкой и, подняв руки,
один за другим зажег все светильники. Кофе в фарфоровом
кофейнике, поставленном на полу у кресла, еще не остыл, и я
опять нацедил себе полчашки, но так и не выпил ни глотка. Я
снова сел у окна; в комнате воцарились тепло, уют и тишина,
если не считать легкого шипения газа, да изредка шелеста
снежинок по стеклу. Я откинулся в кресле, вытянул ноги и,
придерживая чашку на коленях, уставился на голубые язычки
пламени - за резным узором стеклянных колпаков они походили на
крошечные средневековые алебарды.
Я даже не думал - это называлось как-то иначе. Я сидел в
полнейшем покое, и в голове у меня не осталось ни единой
мысли, за исключением непроизвольно возникшей картины деловых
кварталов: там, ближе к центру города, на улицах, надо думать,
еще были люди. Я увидел их будто воочию: согнувшихся наперекор
метели мужчин, придерживающих котелки за поля, и женщин,
глубоко засунувших руки в теплые муфты, а рядом по скользкой
мостовой шаркали разъезжающимися копытами лошади. На какую-то
долю секунды передо мной мелькнуло приподнятое копыто, мокрое
от слякости, с комьями серого снега на щетках. Теперь я уже не
просто представлял себе - нет, не то слово, - я чувствовал
вокруг себя город и его обитателей, и тех, кто, как я, сидит
сегодня по домам при мягком свете миллионов газовых
светильников.
Не хотелось шевелить даже пальцем; снаружи было так бело и
так тихо, только снежинки неслись и неслись мимо окна, а
комнату наполнял покой, лишь тени по углам изредка вздрагивали
в такт колебаниям клиновидных язычков пламени. Я все собирался
отхлебнуть кофе, да так и не собрался. В конце концов я
поставил чашку на пол, принудил себя подняться, подойти к окну
и спустить штору. Может, кто-то там на улице и заметил, что
погасло еще одно окно, может, нет - меня это уже не занимало.
Когда звонок над дверью подпрыгнул на своей спиральной
пружине, я почти спал в кресле. Я открыл дверь и ничуть не
удивился, завидев Оскара Россофа: он притоптывал, обивая снег,
налипший на густо смазанные жиром ботинки. У него была
блестящая черная, подстриженная клинышком бородка.
- Привет, Сай, - сказал он, щелчками сбивая воду с котелка,
который держал в руке. - Проходил мимо - дай, думаю, зайду
передохнуть. Не помешаю? Вечер сказочный, но идти тяжело.
- Входите, Оскар, входите! Рад вас видеть...
Он вошел и, дружески улыбаясь, принялся расстегивать свое
длинное, по щиколотку, зимнее пальто. Затем отдал пальто мне и
быстро потер руки, радуясь теплу. На нем был черный сюртук с
шелковыми лацканами, брюки в черно-белую клетку, разлетающийся
крыльями воротник и широкий черный галстук. Мы прошли через
комнату к стульям, стоящим один против другого, и Оскар сел,
расстегивая сюртук. Поперек его жилетки тянулась массивная зо-
лотая цепь, вся увешанная золотыми и слоновой кости брелоками.
- Я разожгу огонь, Оскар. Или сперва выпьем? А может, кофе?
Вы ужинали?.. - Я соскучился по обществу и болтал почти без
умолку.
- Да нет, Сай, я ненадолго. Заглянул на минутку. Так что,
пожалуйста, ни о чем не беспокойтесь. Кроме виски: рюмку виски
я бы выпил. Неразбавленного. - Он опять потер руки, поглядывая
на окна. - Ну и погодка!..
Я принес виски в маленьких граненых бокальчиках, мы подняли
их, приветствуя друг друга, и пригубили.
- Хорошо! - воскликнул Оскар, откинувшись на спинку стула и
рассеянно поигрывая золотым брелоком в форме монетки, висящим
среди прочих на часовой цепочке. - Хорошо сидеть вот так, с
бокалом виски, и слушать, как за окнами замирает метель...
Я кивнул.
- Очень рад, что вы пришли, Оскар. Я совсем уже засыпал.
- В такой вечер немудрено и задремать. - Он отпил виски и
вновь откинулся, лениво перекатывая в пальцах брелок; золото
тускло поблескивало в отсветах газа. - Это так успокаивает -
на улице все стихло, а здесь уютно и тепло...
Я опять кивнул и начал что-то говорить в ответ, но Оскар
медленно покачал головой и улыбнулся, совсем уже полулежа.
- Не старайтесь поддерживать светскую беседу, Сай. Не надо
меня развлекать. Тут так уютно, что хочется насладиться
покоем, ни о чем не думать... Ветер, кажется, кончился, стало
тихо-тихо. А снег идет, кружится, падает большими мягкими
хлопьями. Вы сейчас всем довольны, Сай, я вижу, что довольны.
Чувствуете себя легко, спокойно. Умиротворенно. И, мне
кажется, я помогаю вам. Потому что, хоть вы и слушаете меня,
но слышите скорее не слова, а звуки, интонации, журчанье речи,
намеки на смысл. Всякая напряженность уходит из вас, уходит
вся, без остатка; я вижу, вы и сами понимаете это. Вы так
умиротворены, что даже держать в руке бокал становится
тяжеловато, замечаете? Бокал стал слишком тяжел, поставьте его
рядышком на пол. Так-то лучше, не правда ли? Если вы теперь
попытаетесь взять его снова, попытка окажется вам не по силам.
Да вы и не хотите его поднимать, вам он просто ни к чему. Но
все равно попытайтесь, Сай, попробуйте хотя бы приподнять его
на секунду. Не можете? Ну, ничего. Не имеет значения. Вы очень
устали, и через минуту я дам вам уснуть. Вот только скажу кое-
что и уйду...
Вы поспите совсем немного, Сай, но это будет замечательно
глубокий, освежающий сон. Глубокий и без сновидений. Вы
почувствуете себя отдохнувшим как никогда. А когда проснетесь,
все, что вы знаете о двадцатом веке, улетучится из вашей
памяти. Во сне именно эта часть ваших знаний сожмется до
размеров булавочной головки, неподвижно спрятанной в глубинах
сознания.
Вот уже, вот оно и начинается, Сай. На свете нет таких
чудес, как автомобили; нет ни самолетов, ни вычислительных
машин, ни телевидения, ни самого мира, в котором они возможны.
Ни в одном словаре нет и не может быть таких понятий, как
"ядерный взрыв" или "электроника".
Вы никогда не слышали имени Ричарда Никсона...