Много лет спустя, уже взрослым, Айра вновь поехал туда, на
противоположный конец страны, чтобы проверить, действительно
ли могила отца такова, какой он помнил ее с детства. Память не
подвела его. - Кейт подала мне снимок. - Айра сфотографировал
ее в то лето: это плита на могиле Эндрю. Когда-нибудь мне
хотелось бы съездить туда, взглянуть на нее...
Судя по снимку, плита возвышалась над землей не более чем
на полметра - она была заметно ниже соседних плит и к тому же
перекосилась влево. Могила у подножия плиты заросла редкой
травкой, тут и там торчали облетевшие одуванчики. И вдруг я не
без удивления увидел, что значки, выбитые на камне, вовсе не
буквы: на ней не было вообще никакой надписи, только
непонятный узор. Я поднес снимок ближе к глазам, наклонил к
лампе, стоявшей у изголовья, - узор представлял собой
составленную из многих точек девятиугольную звезду, вписанную
в окружность.
Я смотрел на снимок, вероятно, целую вечность - минуту, не
меньше. Он захватывал своей абсолютной достоверностью: где-то
там, через всю страну на окраине маленького городка в Монтане
и по сей день, видимо, лежит этот странный камень, испятнанный
и выщербленный жарой и холодом, сменой дождей и засух многих и
многих лет. Наконец я поднял взгляд на Кейт:
- Жена поставила эту штуку ему на могилу? Кейт кивнула.
- Это-то и не давало Айре покоя.
Она опять пошарила в папке и вытащила длинный
небесно-голубой прямоугольник - конверт.
- Эндрю Кармоди застрелился. Однажды летом. Сидя у себя в
маленьком дощатом домике. И вот это он оставил на столе...
Я взял конверт. На нем была зеленая трехцентовая марка с
профилем Вашингтона - я такой никогда не встречал - и круглый
почтовый штемпель: "Нью-Йорк, штат Н.-Й., Гл. почтамт, 23 янв.
1882, 6.00 веч." Ниже, черными чернилами, шел адрес: "Эндрю У.
Кармоди, эсквайру. Пятая авеню, 589". Нижний правый угол
конверта слегка обгорел, будто его подожгли, а потом почти
сразу же погасили. Я перевернул конверт: обратного адреса не
было.
- Загляни внутрь, - сказала Кейт.
Внутри лежал листок белой бумаги, сложенный пополам и с
одной стороны слегка обугленный - видно, он находился в
конверте, когда тот поднесли к огню. В верхней части листка
черными чернилами было написано тем же аккуратным почерком,
что и на конверте: "Если вам интересно обсудить некоторые
вопросы относительно каррарского мрамора для здания городского
суда, соблаговолите прийти в парк ратуши в четверг в половине
первого". Ниже линии сгиба синими крупными полуразборчивыми
буквами, с четырьмя кляксами, было нацарапано: "Поистине
невероятно, чтобы отправка сего могла иметь следствием гибель
(здесь как будто не хватало одного-двух слов в конце строки,
где бумага обгорела) мира в пламени пожара. Но это так, и вина
безраздельно (еще одно обгоревшее слово) на мне, и от нее не
уйти и не отречься. И вот, не в силах больше взирать на
вещественную эту память о том событии, я прекращаю свою жизнь,
которой следовало бы прекратиться тогда".
Губы мои вздрогнули, я едва не усмехнулся: уж очень все это
казалось неправдоподобно. Я глядел на обгоревший листок - и не
мог представить себе, что человек способен сочинить такую
напыщенную, многословную записку, а потом приставить к груди
пистолет и застрелиться. И все же факт оставался фактом: каков
бы ни был стиль послания, передо мной - я взглянул на него еще
раз, и уже без усмешки - был крик отчаяния, суть последних
минут человеческой жизни. Я вложил записку в конверт и
посмотрел на Кейт.
- Гибель мира? - переспросил я, но она лишь качнула
головой.
- Никто не знает, что он хотел сказать. За исключением,
быть может, матери Айры. Она вбежала в комнату - я так живо
представляю себе это, Сай, представляю вопреки собственной
воле, мне эта сцена не по душе, - звук выстрела еще отдавался
в ушах, в комнате стоял запах пороха, тело мужа неуклюже
навалилось на стол; она схватила конверт, подожгла, потом
погасила пламя и решила сохранить письмо. Врача она не
вызвала. На дознании после похорон она заявила, что Эндрю
выстрелил себе в сердце и что было яснее ясного - он мертв.
Тут же, не откладывая, она сама обмыла и одела труп и не
позволила ни гробовщикам, ни кому бы то ни было даже зайти в
дом, пока не подготовила тело для похорон.
В масштабах городка это был крупный скандал, и Айру в
детстве неоднократно им попрекали. Но мать Айры ничто не
смутило. На дознании, глядя следователю прямо в лицо, она
заявила, что о смысле предсмертной записки не имеет ни
малейшего представления, а ее поступки после смерти мужа - ее
личное дело и никого не касаются. Десять дней спустя она
поставила на могиле плиту, так никогда никому ничего и не
объяснив.
История эта преследовала Айру всю жизнь. Он задавал себе
один и тот же вопрос: почему, в чем дело? А теперь тот же
вопрос задаю себе я.
И я задавал себе тот же вопрос. Мы о многом переговорили
тогда. Я рассказывал Кейт о своей жизни, главным образом о
первом своем браке и разводе и о том, что мне тут с течением
времени стало ясно, а что неясно, - тема, которой я раньше
всячески избегал. Но даже рассказывая о сокровенном - а
слушательница мне попалась внимательная и заинтересованная, -
я невольно возвращался мыслями к Эндрю Кармоди и спрашивал
себя: почему, в чем же там было дело?
Пожалуй, самое сильное чувство, движущее родом
человеческим, сильнее чувства голода и чувства любви, - это
любопытство, неодолимое желание узнавать. Оно может стать, и
нередко становится, целью всей жизни; из-за него, случается,
прищемляют себе не только носы - стремление удовлетворить свое
любопытство может вырасти в самую важную, самую волнующую из
всех эмоций. И вот утром в пятницу я сидел в кабинете доктора
Данцигера, с нетерпением ожидая, что же он скажет. Он меня
выслушал. Рассмотрел снимок, голубой конверт и записку,
которые я одолжил у Кейт. И долго сидел, молча глядя на меня
из-за стола. Одет он был сегодня в темно-синий двубортный
костюм и белую рубашку с галстуком-бабочкой; я пришел в своем
вчерашнем сером костюме. Выдержав паузу, он снова взял записку
и прочитал вслух; "Поистине невероятно, чтобы отправка сего
могла иметь следствием гибель... мира в пламени пожара. Но это
так..."
- И вы хотели бы, - он неожиданно усмехнулся, - стать
свидетелем "отправки сего", не так ли? Ну что ж, не осуждаю. Я
бы на вашем месте, наверно, тоже захотел. Только, Сай, зачем
вам это? Что вы надеетесь выяснить? Самое большее - вам станет
известен еще один обрывочек тайны, и он будет преследовать вас
всю жизнь, а вы ничего не сможете предпринять. Надеюсь, вы
понимаете, - он перегнулся ко мне через стол, - что ни о каком
даже самом пустячном вмешательстве в события прошлого не может
быть и речи? Изменить прошлое значило бы изменить вытекающее
из прошлого будущее. Последствия такого вмешательства
совершенно невозможно себе представить, и связанный с ним риск
ничем нельзя оправдать.
- Ну, разумеется! Я все прекрасно понимаю. Просто хочу
посмотреть, кто отправил это письмо. Знаю, что это немного
даст. Может, и вовсе ничего... Но... как вам объяснить...
- Не надо мне объяснять. Я вас понимаю. И тем не менее...
- Если опыт удастся, я так или иначе буду наблюдать что-то.
Так почему бы не это?
- В принципе, конечно, возражений нет. Я боялся, что вы
именно так и поставите вопрос. Ну, ладно, Сай. Вчера после
вашего ухода я позвонил членам совета. Все равно у нас на днях
было намечено очередное заседание, и я попросил перенести его
на сегодня. Правда, вчера я еще не знал, что у вас на уме, но
предположил, что, быть может, решение придется принимать всем
вместе. Вы понимаете, что я не всегда волен действовать
самостоятельно. Я доложу совету. Но уверен - они вам тоже
откажут.
Некоторое время спустя Данцигер представил меня членам
совета. Заседание проходило в довольно просторном
конференц-зале наподобие тех, какие бывают в рекламных
агентствах: передвижная классная доска, на стенах из
прессованных панелей - изрядное количество крупных фотографий
и набросков, в основном декорации или проекты декораций для
"Большой арены", и длинный стол, за которым расположились
мужчины в пиджаках и без пиджаков. Данцигер повел меня вокруг
стола, представляя всем собравшимся по очереди. Некоторых я
уже знал: в числе членов совета оказался Рюб - он улыбнулся и
подмигнул мне, - а также один инженер, с которым Рюб
познакомил меня вчера в коридоре. Были там также профессор
истории из Колумбийского университета, на удивление молодой
человек с интеллигентным лицом; лысый кругленький метеоролог
из Калифорнийского технологического института; профессор
биологии из Чикагского университета, в самом деле похожий на
профессора; профессор истории из Принстона, похожий на комика
с афиши варьете; армейский полковник в штатском - подтянутый,
с проницательными глазами человек по фамилии Эстергази;
угрюмого вида сенатор и еще несколько человек. Компания
подобралась, я полагаю, довольно высокая, но по тому, как они
смотрели на меня, как жали мне руку, я вдруг сообразил, что
явился сюда не просителем, а почетным гостем. До меня, можно
сказать дошло, что именно ради меня да еще пяти-шести таких
же, как я, собралось это заседание и собираются другие ему
подобные, дошло, что именно мы составляем соль всего проекта.
По дороге в кафетерий я осознал, так сказать, свою
значительность, потом сел за столик с чашкой кофе к принялся
ждать Данцигера.
Он пришел минут через двадцать с довольной и слегка
удивленной миной, сел со мной рядом и сообщил, что совет
удовлетворил мою просьбу. Оказывается, за меня вступились Рюб,
профессор из Принстона и Эстергази. Они заявили, что вреда от
моей затеи не будет, а польза - не исключается, и решение было
вынесено благоприятное.
- Знаете, - с улыбкой сказал Данцигер, - вы вводите меня в
искушение. В 1882 году моей матери исполнилось шестнадцать
лет. В день ее рождения - 6 февраля - родители и старшая
сестра повели ее в театр Уоллака*, и именно там она
познакомилась с моим отцом. Историю эту любили рассказывать у
нас в семье. Отец был жизнерадостный светский молодой человек.
Перед спектаклем он увидел тетушку Мэри, известную в те
времена особу, промышлявшую торговлей яблоками у театральных
подъездов, - и, сам не ведая почему, вдруг дал ей золотую
пятидолларовую монету на счастье. В ответ она сказала, что
сегодняшний вечер будет для него поистине счастливым; он вошел
в фойе и обратил внимание на девушку в зеленом бархатном
платье. Людей, с которыми разговаривала она и ее родители, он
знал и подошел к ним, его представили, а через несколько лет
они поженились. Так что сами понимаете, на что вы меня
натолкнули...
Я кивнул, а Данцигер откинулся в кресле.
- Часто, очень часто я теряю веру в этот проект. Все
начинает казаться бессмысленным, невозможным. Но если вдруг
удастся, Сай, если вы действительно попадете в Нью-Йорк той
поры и, стоя незаметно где-нибудь в уголке фойе, увидите их
встречу... Раз уж есть одна личная причина, почему бы не
появиться и второй? Я был бы очень вам признателен, если бы вы
набросали для меня их портреты, какими они были тогда.
Я сидел, согласно кивая, внимая его словам, а сам
чувствовал, что с той радостной минуты, когда Данцигер сообщил
мне о согласии совета, мое возбуждение вдруг пошло на спад и