глаз.
Я предпринял еще одну попытку - не торопясь, прочувствовав,
как расслабляется каждая мышца. И единственной частью моего
тела, не ведавшей, что я впал в состояние гипноза, оставалась
моя рука. Каждый раз она подскакивала, словно старательная, но
глупая собака, которая никак не может взять в толк, чего от
нее хотят. Вернулся Россоф, выслушал меня и предложил
попрактиковаться дома, когда я в самом деле устану и мне
захочется спать.
И было еще одно утро, когда Мартин Лестфогель повесил на
классную доску экран, а сзади на стенде уже стоял проектор для
диапозитивов. Мартин сел рядом со мной, зажав в кулаке
панельку дистанционного управления. Щелкнул клавишей - в
проекторе зашумел вентилятор, а на экране возник белый квадрат
с чуть размытыми краями. Еще щелчок - и квадрат превратился в
резкий черно-белый рисунок, в старую гравюру на дереве.
Гравюра изображала городскую сценку, по-видимому восьмидесятых
годов: оживленная улица, заполненная каретами, телегами,
пешеходами. Исполнение было неплохое, графикой художник владел
просто хорошо, но к такой манере не прибегали уже более
полувека.
- Сделана скорее всего с фотографии, - сказал Мартин
приглушенным голосом; не отдавая себе в том отчета, он
заговорил тихо, как обычно говорят в темноте. - До изобретения
растров многие гравюры для иллюстраций делались прямо по
фотографиям. Если я угадал, то перед вами абсолютно
достоверное воспроизведение реальной действительности.
Теперь я попал в свою стихию - и откликнулся:
- Сегодня мы так действительность не передаем. Картинка эта
напоминает мне японское искусство: плоская перспектива, и у
всех без исключения раскосые глаза. Для нас рисунок не
реалистичен, однако для зрителей того времени...
- Точно. Можете продолжить лекцию сами и лишить меня куска
хлеба. А ведь мне семью содержать надо. Ну, ладно. Мы дали
копию этой гравюры и кучу других Сиднею Эркхарту. Вы его
знаете?
- Видел его работы: уличные сценки, городские пейзажи. В
основном акварель. Вполне приличный художник.
- Он умеет показать душу города. Как вы думаете, здесь это
удалось?
Мартин нажал клавишу на своей панельке, и на экране
появился Сидней Эркхарт, какого я с удовольствием приобрел бы
для себя. Та же сценка, которую мы только что видели, та же во
всех деталях. Но уже не гравюра, а рисунок, к тому же в цвете:
контуры, намеченные пером, залиты цветной тушью разных
оттенков. Сценка та же, но выполненная в манере
импрессионистов: все в ней двигалось. Выезды действительно
бежали рысью, а лошади-тяжеловозы блестели от пота и
напряжения. Колеса карет крутились, спицы отсвечивали на
солнце, и усатый мужчина, перебегавший дорогу под самым носом
у лошади, действительно бежал, быстро перебирая ногами. Я их
видел. На какую-то долю секунды, едва на экране вспыхнул
набросок Эркхарта, я ощутил себя стоящим на тротуаре и
наблюдающим сценку собственными глазами - она была почти
живая.
Мы провели целое утро за этим занятием, сперва разглядывая
рисунок или фотографию начала восьмидесятых годов, а затем
"перевод", как называл их Мартин, - работы Эркхарта, Карла
Морза, Мюррея Сидорфски или еще кого-нибудь. Не все "переводы"
оказывались удачными, иные получились только частично,
некоторые удались безусловно, и я внезапно с трепетом ощутил,
что передо мной подлинное мгновение прошлого.
Задолго до того, как мы закончили, я уже знал, что смогу
проделать такую же штуку без посторонней помощи. И совсем не
обязательно было становиться Эркхартом или кем-нибудь еще: я
тоже мог бы всмотреться в старый снимок или гравюру и вжиться
в них, вжиться настолько, чтобы всеми чувствами коснуться
давнишней реальности, отображенной на бумаге. Уже и теперь я
мог бы сделать это не хуже авторов многих рисунков там, на
экране, а может, и лучше. Я не был, правда, уверен, сумею ли
выразить это так же хорошо графически, хватит ли у меня
таланта; скорее всего нет. Но мысленно я могу сделать это
лучше - наверняка.
По дороге в кафетерий я поделился своими впечатлениями с
Мартином, и он понимающе закивал:
- Мы как раз и надеялись пробудить у вас подобное чувство.
Россоф даже предсказал, что так оно и будет. Но времени для
собственных эскизов у вас почти не останется, и целью
сегодняшнего занятия было дать вам направление: у нас сколько
угодно материала, который вы сможете изучить и "перевести"
сами...
Следующие три дня я провел один на один с проектором,
рассматривая всевозможные виды и сценки восьмидесятых годов и
анализируя их в поисках скрытого в каждом зерна реальности,
приобретая день ото дня все больший навык и все большую
скорость.
А однажды, часа в четыре пополудни, меня завели в
портняжную и обмерили с головы до пят. Потом я стоял в одних
носках, держа по ведру песка в каждой руке, и сапожник очертил
контуры моих ног.
Почти целую неделю Мартин читал мне лекции по своим
картотечным записям. Начал он с вопроса: каково было население
Соединенных Штатов в 1880 году? Я разделил нынешнюю цифру
пополам и ответил, что сто миллионов, но Мартин предложил мне
споловинить ее еще раз - американцев тогда насчитывалось всего
пятьдесят миллионов человек, да и те в подавляющем своем
большинстве жили к востоку от Миссисипи. По прериям Дальнего
Запада еще бродили бизоны, новая трансконтинентальная железная
дорога представлялась национальным чудом и вызывала, пожалуй,
больше восхищения, чем космические полеты в наши дни, а
индейцы еще вовсю снимали скальпы с белых пришельцев. Это была
иная страна, это был иной мир; еще существовали вымершие ныне
животные, да и вымершие социальные системы - Европа была
битком набита королями, королевами, императорами, царями и
царицами, причем не номинальными владыками, а подлинными
самодержцами.
Мартин рассказывал и о том, как тогда путешествовали и
перевозили товары. Уже существовали пароходы, и железная
дорога насчитывала несколько десятилетий от роду, и тем не
менее торговые корабли плавали в основном под парусами, а
большинство людей в мире передвигалось либо пешком, либо
верхом или конным транспортом. Американцы, как правило, жили и
умирали в том же штате и даже в том же населенном пункте, где
родились; куда больше народу пересекало океан, чем страну. И
тем не менее мир восьмидесятых годов был гораздо ближе к
нашему, чем может показаться с первого взгляда.
- Он был другой, Сай, совсем другой, - говорил мне Мартин,
- но не чуждый нам мир, и мне сдается, что вы чувствовали бы
себя в нем как дома.
Кейт нашла, что мои длинные, спускавшиеся к воротнику
волосы и каштановая борода, которую я начал уже подстригать,
очень мне идут, и я с ней согласился. По вечерам она стала
помогать мне выполнять домашние задания. Как-то раз я повел ее
обедать в ресторан на Мэдисон-авеню, пригласив туда также Рюба
и доктора Данцигера, и она им понравилась. После этого ей
позволили прийти "на склад". Доктор Данцигер лично показал ей
"Большую арену", а его секретарша - почти все остальное. Меня
на экскурсию не позвали - я был слишком занят с Мартином
Лестфогелем.
Таким образом, Кейт теперь сделалась, можно сказать, моей
соучастницей, и зачастую вечерами у себя или реже у меня дома
она устраивала мне экзамены по лекциям Мартина, сверяясь по
его же записям. Она помогала мне вживаться в восьмидесятые
годы по снимкам и гравюрам, которые я приносил с собой.
Однажды в субботу утром я провел Кейт в свою аудиторию и
показал ей реставрированные платья, шляпы, перчатки и обувь
того времени; она была в восторге и непременно хотела
что-нибудь примерить. Она была мне отличной помощницей и,
думаю, намного ускорила усвоение учебного материала. Мартин,
во всяком случае, не сомневался, что это так. Она же здорово
помогала мне освоить технику самогипноза. Именно с ее слов я
наконец представил себе ощущение "впадания в транс", и как-то
вечером, сидя у нее в уютном антикварном кресле-качалке, сумел
по-настоящему загипнотизировать себя, и рука моя отказывалась,
на самом деле не хотела пошевельнуться. Потом я внушил себе,
что забыл свой собственный адрес и не вспомню, пока Кейт не
заговорит, и долго сидел, тщетно пытаясь вспомнить его, и не
мог; было интересно и немного страшно.
По просьбе доктора Данцигера я перестал читать газеты,
журналы и современные книги; я отключил также телевизор и
радио - и ни на минуту не пожалел об этом. А в один прекрасный
день дело дошло до дегустации блюд. Происходила она в
кафетерии после обеда, который я по настоянию Мартина
пропустил, и в зале не было никого, кроме толстого пожилого
повара, доктора Россофа и меня. Сперва повар подал тарелку с
отварной бараниной, вареной картошкой и свеклой. Россоф сел
напротив, повар встал неподалеку, и оба с легкой усмешкой
наблюдали за мной. Я пощипал с тарелки одного, другого,
третьего, пробуя и закатывая глаза, как знаток. Баранину я
вообще никогда раньше не ел и попросту не представлял себе,
чего он нее ждать. А вот картошка и свекла были какие-то не
такие. Я тщательно жевал, стараясь определить, в чем же
разница, и Россоф даже поторопил меня:
- Ну?
Я проглотил и ответил:
- Вкусно. Вкуснее, ароматнее, чем я привык.
Россоф и повар усмехнулись снова, и Россоф сказал:
- В восьмидесятые годы овощи выращивали без химических
удобрений, без инсектицидов и предпосевной обработки. В них
нет ни консервирующих веществ, ни витаминных добавок.
- А варились они в нехлорированной воде, - уточнил повар.
Потом мне дали помадку - сахар для нее рафинировали
каким-то дедовским способом, однако, по-моему, она не
отличалась от любой другой помадки. Мне подали кусочек
бифштекса - он оказался жестче и явно иного вкуса, чем те,
какие я ел до тех пор. Было также отличное мороженое из
непастеризованных сливок. И немного неразбавленного виски,
изготовленного специально для меня, крепкого, плохо
очищенного.
И наконец наступил вечер, когда я поужинал у себя дома,
вымыл посуду и выкинул из холодильника все, кроме запечатанных
бутылок и консервных банок. Потом я присел за карточный столик
в гостиной и принялся писать письма и открытки своим друзьям и
знакомым.
Я писал, что здесь, в Нью-Йорке, работа у меня что-то не
клеится и вот сегодня, 4 января, повинуясь внезапному
импульсу, я пошел и купил подержанную машину, упаковал вещи и
завтра же уеду, пока не передумал. Поеду куда глаза глядят,
скорее всего подальше на запад, и буду по дороге делать
зарисовки, эскизы и снимки. Сообщу, мол, о себе при первой
возможности и свяжусь, как только вернусь. Все это вранье мне
не слишком нравилось, но я понимал, что ни лично, ни по
телефону не сумею изворачиваться с должной убедительностью.
Открытки и письма я опустил на Лексингтон-авеню, в квартале
от своего дома. Бросив их в ящик, постоял, огляделся - вокруг
лежал Нью-Йорк второй половины двадцатого века. Впрочем,
смотреть было особенно не на что: бесконечные стены, длинная
полоса асфальта, по которому ехало одно-единственное такси, да
кусок черно-серого неба над головой, откуда не пробивалось
даже самой маленькой звездочки. Казалось, выхлопные газы всех
машин города, набравшиеся за день, осели именно здесь и
нещадно щипали глаза; стало холодать, а с поперечной улицы к
Лексингтон-авеню приближалась группа молодых негров, и я не
стал ждать, когда они подойдут, чтобы объясниться в своих