давних симпатиях к Мартину Лютеру Кингу. Я пошел по авеню
вверх и кратчайшим путем вышел к бывшему складу. Я устал, мне
хотелось спать - и в то же время я чувствовал, как от волнения
гулко бьется сердце.
Через полтора часа, в десять минут второго ночи, мы
покинули здание; на улице у дверей стояла маленькая красная
машина Рюба. Он сел за руль, доктор Россоф сзади справа, а я
слева, чтобы они вдвоем хоть частично прикрыли меня; поверх
костюма, надетого мной "на складе", - я старался поменьше
думать о костюме - мы набросили плащ доктора. Скрывать длинные
волосы и бороду, разумеется, не было нужды.
Не припомню, чтобы я по дороге проронил хоть слово, но
хорошо помню, что все время нервно зевал. Рюб остановился, не
доехав метров десяти до главного подъезда "Дакоты", и протянул
мне руку; я пожал ее.
- Ну, Сай, желаю удачи, - сказал он. - Хотел бы я оказаться
на вашем месте...
Россоф открыл дверцу и вылез из машины. Я передвинулся
вдоль сиденья и последовал за ним.
У ворот нас ожидал портье в ливрее; он молча кивнул нам, и
мы, никого не встретив, поднялись по широкой старинной
лестнице до седьмого этажа. Моя квартира была через несколько
дверей по коридору, и я вытащил ключ.
- Мой плащ, Сай, - напомнил Оскар, и я снял плащ и отдал
ему.
- Может быть, зайдете? - предложил я, но он только головой
покачал; он уставился на мой костюм, потом перевел взгляд на
мои волосы и бороду, будто увидал их впервые. На лице его
отразилось какое-то трепетное удивление.
- Нет. Я полагаю, что сейчас здесь нет места ни для чего и
ни для кого из этого времени. - Он протянул мне руку. - Вы
знаете, как поступить, когда почувствуете, что готовы.
Мы пожали друг другу руки, и я направился к своей двери,
вставил ключ в замок и надавил на массивную резную бронзовую
ручку; дверь повернулась на петлях бесшумно, словно совсем
ничего не весила - и тем не менее я ощутил, какая она тяжелая.
Я оглянулся, чтобы еще раз попрощаться с Россофом, но он уже
уходил. Вот он завернул за угол, к лестнице, бросил на меня
последний взгляд и исчез.
Я вошел в квартиру и прикрыл за собой дверь. Глаза
постепенно привыкли к слабому свету, проникавшему сквозь
высокие окна. Расположение квартиры я знал - я был здесь
однажды с Данцигером и Рюбом, когда закончились работы по
реставрации. Приблизившись к окну, я посмотрел вниз, где под
луной бледнели извивы аллей и пятнами лежали тени деревьев
Сентрал-парка. Да, я знал, что если перегнуться, то прямо под
окном я увижу светофоры и редкие машины, скользящие по улице
Сентрал-паркуэст. Подними я глаза - и по ту сторону парка я
увидел бы светлячки еще не погасших окон в жилых громадах
вдоль восточной его стороны. Посмотри я направо - и я
неизбежно заметил бы неоновые рекламы на крышах отелей у южной
оконечности парка, а еще дальше - огни больших небоскребов
центра.
Но я не смотрел ни вправо, ни влево. Я смотрел только на
тени Сентрал-парка и на лунную дорожку, что блестела на пруду
почти прямо передо мной, и думал: вот так же она блестела и
тогда, когда этот дом был новым. Там и сям вдоль аллей горели
фонари, окруженные ореолом легкого ночного тумана, и мне
представлялось, что они, вероятно, выглядят так же, как много
десятков лет назад.
Я помнил, что на окне есть тяжелая зеленая штора, - я
опустил ее в темноте, затем задернул бархатные гардины.
Проделал то же самое со всеми другими окнами, вытащил из
кармана коробку спичек и чиркнул одну о подметку. Она
зашипела, занялась - по черенку потек расплавленный воск, -
потом загорелась спокойным пламенем. Прикрыв пламя рукой, я
поднес спичку к резной бронзовой Г-образной трубке,
выступающей из стены. Под стеклянным колпаком вспыхнул
голубоватый клинышек огня, осветив неверным полукругом серый с
цветастым узором ковер у моих ног; наконец, свет стал ровным.
Секунду-другую я смотрел на комнату, на окружающую меня
обстановку. Было почти два часа ночи. Два часа ночи на 5
января 1882 года, напомнил я себе, осознав вдруг, что
эксперимент начался.
7
Я готовлю довольно сносно, хотя кухня, как правило, бывает
полна дыма, - в общем по-холостяцки. А теперь, спустя неделю
после того, как я перешел на самообслуживание, даже
воспоминания о настоящей вкусной еде заметно потускнели.
Сегодня у меня на ужин предполагались свиные отбивные и
картошка, жаренная в сале, и я надеялся, что в виде исключения
оба блюда поспеют одновременно. Уверенности в этом я, однако,
не испытывал и, возясь на кухне, подумал о том, что
собственная готовка мне порядком приелась; тут я усмехнулся -
"приелась" было явно не то слово.
Мальчик-разносчик с Фишборнского рынка доставил отбивные
утром к черному ходу квартиры. Я стоял в дверях в своих
черных, неглаженных шерстяных брюках без обшлагов, широких
помочах, тяжелых черных ботинках на пуговицах, рубашке в бело-
зеленую полоску без воротничка, но с запонками под него
спереди и сзади, и двубортной черной жилетке с плетеным
кантом; поперек живота тянулась, тяжелая часовая цепочка
чистого золота. Я вручил мальчику написанный карандашом заказ
на мясо и бакалейные товары на завтра и дал ему пять центов на
чай. С одной стороны монеты был выбит щит, с другой - большая
цифра 5; мальчик рассыпался в благодарностях. Убирая мясо в
ледник, я представил себе, как он взбирается на облучок своего
легкого фургона. Летом парусиновые борта фургона закатываются
наверх, а когда пойдет снег - его ждали со дня на день, -
фургон заменят большие сани.
Мясо, которое я уложил на слой льда, было завернуто в
грубую бумагу и перевязано бечевкой - никакого вам целлофана
или гуммированной ленты.
В первый раз кто-то об этом позабыл, но на следующий день
кто-то другой, видимо, заметил ошибку, и больше она не
повторялась. О масле и сале тоже позаботились; их доставляли в
плоских ковшичках из тонюсеньких дощечек, и каждый ковшичек
обертывали в такую же бумагу.
Картошка моя жарилась вовсю на огромной черной, набитой
углем плите, а я приглядывал за ней, изредка помешивая. Мне
нравилось на кухне: она была просторная, с солидным круглым
деревянным столом и четырьмя высокими деревянными стульями
посередине. Плита по размеру напоминала больший канцелярский
стол, но отличалась от него множеством никелированных
завитков. Одну стену целиком, от пола до потолка, занимал
исполинский посудный шкаф; за стеклянными дверцами на покрытых
клеенкой полках стояли фарфоровая и стеклянная посуда -
кастрюля и сковородки.
Огонь, пылающий в плите, наполнил кухню теплом, стало
уютно, окна затуманились. Я отвернулся от плиты, перешел к
шкафу, достал полбуханки хлеба из большого красного хлебного
ящика и отрезал себе три толстых куска. Уж их-то я съем
целиком - единственной по-настоящему вкусной вещью, какую я
теперь ел, остался хлеб. "Может, именно хлеб и спасает тебя от
голодной смерти", - подумал я; разговаривать сам с собою вслух
я еще не научился. Хлеб был домашний, выпеченный ирландкой,
которая, по ее словам, торговала им только вразнос.
У меня уже вошло в привычку обедать и ужинать прямо на
кухне, чтобы не таскать посуду туда-сюда. Вот и сегодня я
ужинал здесь, почитывая вечернюю газету, которую подобрал у
дверей. Сегодня было 10 января, так что передо мной лежал
свежий хрустящий номер "Нью-Йорк ивнинг сан" от 10 января 1882
года. Ознакомившись с ним и отужинав - отбивные оказались
вполне съедобны, хоть и несколько суховаты, зато полусырую
картошку не стал бы есть и умирающий с голоду стервятник, - я
вытащил из кармана часы и нажал кнопочку сбоку, чтобы
отщелкнуть золотую крышку, прикрывающую циферблат. Они
показывали самое начало восьмого - на четыре минуты впереди
кухонных часов, которые еще не пробили. Какие часы правильные,
я не понял, да это и не имело значения: никаких развлечений на
вечер не предвиделось. Сейчас семь, следовательно, когда
перемою посуду, будет полвосьмого. Потом, до девяти,
пораскладываю пасьянсы, затем лягу и в постели посмотрю
последний номер еженедельной "Иллюстрированной газеты Франка
Лесли", доставленный сегодня почтальоном...
А через несколько дней у меня были гости. Я вымыл посуду
после ужина, расставил ее на сушилке, зажег свечку в
фарфоровом подсвечнике, выключил газ над столом и раковиной и
двинулся по длинному коридору к гостиной, прикрывая свечку ру-
кой. Там я зажег одну настенную горелку и лампу на столе,
скользнул глазами по окнам - на улице уже стемнело,
рассмотреть за окнами я ничегошеньки не мог - и опустился в
кресло. Кресло было обито материей цвета спелой сливы, а на
ручках и понизу украшено, наверно, целым миллионом кисточек.
Когда раздался звонок, я буквально подпрыгнул. Мне и в
голову не приходило, что кто-нибудь может позвонить ко мне:
мальчик-разносчик всегда стучал. По правде сказать, я даже не
знал, что на двери есть звонок, и поспешил к ней едва ли не
бегом, опасаясь, не случилось ли беды.
На площадке стояли, улыбаясь, Рюб Прайен и черноволосая
кареглазая женщина. На Рюбе было пальто по самую щиколотку, с
коричневым меховым воротником; в руке он держал котелок и еще
что-то, чего я в полумраке площадки не разглядел. Женщина была
в таком же длинном темно-синем пальто с капюшоном и в белом
шарфике, завязанном под подбородком.
- Привет, Сай, - сказал Рюб. - Проходили мимо и решили
заглянуть. Наше счастье, что застали хозяина дома.
- Заходите, заходите! - воскликнул я, обрадованный как
мальчишка. - Хорошо надумали, что пришли!..
Рюб представил мне свою спутницу - ее звали Мэй, - и я
принял у них пожитки. У Рюба в руках оказались две пары
коньков - собственно, просто лезвий, прикрепленных к
деревянным площадкам и снабженных кожаными ремешками.
Выяснилось, что они собирались в парк покататься на коньках -
флаг, по словам Рюба, поднят и костры горят. Он предложил мне
присоединиться к ним, однако я отказался: благодарю за честь,
но, к сожалению, кататься не умею. Я сварил им кофе, а когда
вернулся, Мэй сидела за фисгармонией и просматривала ноты.
Фисгармония по размерам и по виду походила на пианино и
разукрашена была лишь чуть побольше Тадж-Махала. Желтое дерево
- кажется, дуб - несло на себе неимоверное количество
всевозможных резных, пиленых и точеных завитушек, словно целая
орава спятивших резчиков по дереву атаковала инструмент и
превратила бы его в кучу стружек и опилок, если бы их не
оттащили за волосы. Мэй взяла чашку; ее простое шерстяное
платье, коричневое, в цвет глазам, доходило почти до пола,
белый воротничок был заколот спереди серебряной брошью, а
черные волосы с пробором посередине собраны сзади в тугой
узел. Рюб, восседающий в деревянной качалке, выглядел просто
бесподобно: сюртук с четырьмя пуговицами и узкими высокими
лацканами, жесткий стоячий воротничок с острыми уголками и
черный галстук, заколотый золотой булавкой; на ногах у него
красовались высокие черные ботинки на пуговицах, такие же, как
у меня.
Мэй поставила чашку, раскрыла ноты и заиграла нечто под
названием "О спрячь меня", а потом "Фуникули, фуникула!".
Играла она неплохо, и мы с Рюбом сидели, слегка улыбаясь,
покачивая в такт головами и всячески притворяясь, что музыка
нам нравится. Потом мы минуту-другую потолковали о погоде, о
вчерашнем пожаре на Девятой улице, о прокладке туннеля под
Гудзоном. Я предложил им выпить, но Рюб ответил: нет, пора, а