четырех стенах.
Половицы у нее под ногами повизгивали от убогого наслаждения.
Домой Бандини сегодня не вернется.
Осознание того, что он не придет сегодня домой, что он, вероятно, сидит
где-то в городе пьяный, намеренно не желая возвращаться, ужасало. Все, что
было на земле отвратительного и разрушительного, казалось, знало об этом.
Она уже чувствовала, как вокруг сгущаются силы черноты и кошмара, жутким
строем подползая к дому.
Избавилась от тарелок, вычистила раковину, подмела пол - и день уже
умер.
Делать больше нечего. За четырнадцать лет она столько всего заштопала и
поставила столько заплат под тусклой желтой лампочкой, что глаза начинали
яростно сопротивляться, стоило ей заняться шитьем; ее схватывали головные
боли, и приходилось откладывать до дневного света.
Иногда она раскрывала женский журнал, когда тот ей попадался, -
какой-нибудь из тех глянцевых ярких журналов, что вопят об американском
рае женщин: прекрасная мебель, прекрасные туалеты; о красивых женщинах,
находящих романтику в дрожжах; об умных женщинах, обсуждающих туалетную
бумагу. Журналы эти, эти картинки представляли очень смутную категорию:
"Американские Женщины". Она всегда отзывалась с почитанием о том, чем
занимаются "Американские Женщины".
Она верила тем картинкам. Часами могла она сидеть в старой качалке
возле окна гостиной, переворачивая одну за другой страницы женского
журнала, методично слюня кончик пальца, открывая новую страницу.
Отрывалась Мария, только захмелев от убежденности: сама она полностью
отрезана от этого мира "Американских Женщин".
То была ее сторона, которую Бандини зло вышучивал. Вот он, к примеру,
- чистокровный итальянец, из крестьян, на целые поколения корни уходят в
глубину прошлого. Однако сейчас, когда он получил все бумаги на
гражданство, итальянцем себя он уже не считает. Нет, теперь он -
американец; сантименты, однако, иногда зудят у него в голове, и он любит
поорать, похвастаться своим происхождением; но по всему здравому смыслу он
- американец, и когда Мария рассказывает ему, что делают и что носят
"Американские Женщины", когда она упоминает, чем занималась сегодня
соседка, "та американская женщина в соседнем доме", это его просто бесит.
Ибо он очень хорошо чувствует различия классов и рас, те страдания, к
которым они ведут, и яростно протестует.
Он - каменщик, и для него нет призвания святее на всем белом свете.
Можешь быть королем; можешь быть завоевателем - но кем бы ты ни был, дом
тебе нужен; и если у тебя в голове есть мозги, то дом должен быть из
кирпича; и чтоб построен был, разумеется, членом профсоюза и по расценкам
профсоюза. Это важно.
Марии же, заблудившейся в сказочной стране женского журнала, со
вздохами разглядывавшей широко открытыми глазами электрические утюги и
пылесосы, автоматические стиральные машинки и электроплиты, нужно было
лишь закрыть страницы этой страны фантазий и оглядеться: жесткие стулья,
вытертые ковры, холодные комнаты. Стоило только перевернуть руку ладонью
кверху и взглянуть на ее мозоли от стиральной доски, чтобы понять: она
все-таки - не "Американская Женщина". Ничего в ней - ни цвет лица, ни
руки, ни ноги; ни пища, которую она ест, ни зубы, которые ее жуют, -
ничего в ней, ничегошеньки не указывает на родство с "Американскими
Женщинами".
В душе ей не нужны были ни книги, ни журналы. У нее - собственный путь
ухода, собственная дорога к удовлетворению: четки. Нитка белых бусинок,
крохотные узелки вытерлись в десятке мест, держатся вместе волокнами белых
ниток, которые, в свою очередь, сами регулярно рвутся, - вот ее исход из
этого мира, бусинка за бусинкой. Радуйся, благословенная Мария, Господь с
тобою. Мария начинала взбираться все выше и выше. Одна бусинка за другой,
и жизнь, и житие постепенно отваливались. Радуйся, Мария, радуйся, Мария.
Дрема без сна обволакивала ее.
Страсть без плоти убаюкивала ее. Любовь без смерти напевала мелодию
веры. Ее здесь больше нет: свободна; она больше не Мария, ни американка,
ни итальянка, ни бедная, ни богатая, есть электрические стиральные машинки
и пылесосы, или нет их; она - в земле всевладения. Радуйся, Мария,
радуйся, Мария, снова и снова, тысяча и сто тысяч раз, молитва за
молитвой, тело спит, разум бежит, память умирает, боль отступает, глубокая
неслышная греза веры. Радуйся, Мария, и возрадуйся, Мария. Вот ради этого
она и живет.
Сегодня вечером побег с четками, радость, которую она от них получала,
были у нее на уме задолго до того, как она выключила свет на кухне и вошла
в гостиную, где ее осоловелые сыновья, покряхтывая, валялись на полу. Для
Федерико еды оказалось чересчур много. Он уже крепко спал. Лежал,
прижавшись щекой к ковру, рот широко открыт. Август, лежа на животе, тупо
смотрел в рот Федерико и размышлял, что когда его посвятят в сан, он
определенно получит богатый приход и будет есть на ужин курицу каждый
вечер.
Мария опустилась в кресло-качалку у окна. От знакомого потрескивания
коленей Артуро раздраженно поежился. Из кармана фартука она достала четки.
Ее темные глаза закрылись, усталые губы зашевелились, раздался слышный и
напряженный шепот.
Артуро перекатился на другой бок и уставился в лицо матери. Ум у него
работал быстро. Прервать и попросить дайм на кино или лучше сэкономить
время, не беспокоить ее, сходить в спальню и просто спереть? Страху нет,
что поймают.
Когда мать начинала перебирать четки, глаз она не открывала. Федерико
спал, а что до Августа, так тот слишком туп и свят, чтобы соображать, что
вообще в мире происходит. Он встал и потянулся.
- Хо-хм. Схожу книжку возьму.
В промозглой тьме материнской спальни он приподнял матрас в изножье
кровати.
Пальцы нащупали скудные монетки в потрепанном кошельке, пенни и никели
- пока никаких даймов не ощущалось. Затем пальцы сомкнулись на знакомом
тощем кругляшке десяти центов. Он вернул кошелек на место внутри пружины и
прислушался: ничего подозрительного. С росчерками шумных шагов, громко
насвистывая, он зашел в свою комнату и схватил с комода первую попавшуюся
под руку книгу.
Потом вернулся в гостиную и бухнулся на пол рядом с Августом и Федерико.
Отвращение перекосило его лицо, когда он увидел обложку. Житие Святой
Терезы, Иисусова Цветочка. Он прочел первую строчку на первой странице. "Я
потрачу свои небеса на то, чтобы делать добро на Земле." Он захлопнул
книжку и толкнул ее Августу.
- Фу, - сказал он. - Что-то не хочется мне читать. Пойду-ка я лучше
посмотрю, там пацаны на санках катаются или нет.
Глаза Марии оставались закрытыми, но губы слегка шевельнулись: знак
того, что она услышала и одобрила его план. Потом голова качнулась из
стороны в сторону.
Так она говорила ему, чтобы не гулял допоздна.
- Не буду, - ответил он.
Теплый и нетерпеливый под тугими свитерами, он то бежал, то переходил
на шаг по Ореховой улице, мимо железнодорожных путей на Двенадцатую, где
срезал угол по участку заправочной станции, через мост, мертвящий рывок
через парк - темные тени тополей пугали его, - и не прошло и десяти
минут, как он, запыхавшись, уже стоял под козырьком "Театра Изиды". Как
обычно перед входом в кинотеатры маленьких городишек, здесь тусовалась
небольшая толпа мальчишек его возраста, без гроша в карманах, робко
ожидая, соблаговолит старший билетер их впустить бесплатно, когда второй
фильм программы уже начнется, или не соблаговолит, в зависимости от
настроения. Он тоже частенько простаивал тут, но в тот вечер дайм у него
был, и, благодушно улыбаясь неудачникам, он купил билет и ввалился внутрь.
Он надменно отверг помощь билетера-военного, погрозившего ему пальцем,
и стал сам пробираться по темноте зала. Сначала он выбрал место на самом
последнем ряду. Через пять минут пересел на два ряда вперед. Еще через
минуту снова передвинулся. Потихоньку, полегоньку, по два-три ряда зараз,
он продвигался к яркому экрану, пока, наконец, не очутился на самом первом
ряду - дальше двигаться было некуда. Там и остался, горло перехватило,
кадык вперед, сам щурится чуть ли не в потолок, а на экране Глория Борден
и Роберт Пауэлл играют в "Любви на реке".
Целлулоидный наркотик подействовал сразу. Он был уверен, что его
собственное лицо поразительно похоже на лицо Роберта Пауэлла, и в равной
же степени был уверен, что лицо Глории Борден поразительно напоминает его
изумительную Розу:
таким образом он почувствовал себя полностью в своей тарелке,
громогласно хохотал над остроумными замечаниями Роберта Пауэлла и
содрогался в чувственном восторге всякий раз, когда Глория Борден
выглядела страстной. Постепенно Роберт Пауэлл утратил свое я и превратился
в Артуро Бандини, а Глория Борден постепенно видоизменилась в Розу
Пинелли. После того, как развалился большой самолет, Роза лежала на столе
в операционной, и не кто другой, как Артуро Бандини проводил рискованную
операцию, чтобы спасти ей жизнь, мальчишка на первом ряду весь покрылся
холодным потом. Бедная Роза! Слезы струились у него по лицу, он вытирал
сопливый нос, нетерпеливо водя рукавом свитера по физиономии.
Но он знал, у него предчувствие все время было, что молодой врач Артуро
Бандини совершит медицинское чудо, и чудо, разумеется, свершилось! Не
успел он ничего сообразить, как симпатичный доктор уже целовал Розу;
настала Весна, и мир был прекрасен. Неожиданно, без единого предупреждения
фильм закончился, и Артуро Бандини, ревя и шмыгая носом, сидел на переднем
ряду кинотеатра "Изида", ужасно смущенный и полный крайнего омерзения от
своего хлюздоперства. Вся "Изида" на него смотрела. Он в этом просто был
уверен, поскольку так поразительно походил на Роберта Пауэлла.
Воздействие наркотического очарования медленно выветривалось. Теперь,
когда свет зажгли, а действительность вернулась, он огляделся. Десять
рядов за его спиной были свободны. Через плечо он оглядел массу мучнистых,
бескровных лиц в центре зала и сзади. И тут же почувствовал в желудке
электрический укол. В экстатическом испуге он перевел дух. В этом
маленьком море однообразия одно лицо сверкнуло алмазом, одни глаза
осветились красотой. То было лицо Розы! И лишь минуту назад он спас ее на
операционном столе! Но все это было жалкой ложью. Он сидел здесь, один на
десяти рядах кинотеатра. Съехав по сиденью так, что над спинкой едва
торчала макушка, он почувствовал себя вором, преступником, когда украдкой
бросил еще один взгляд на это чарующее лицо. Роза Пинелли! Она сидела
между отцом и матерью, двумя крайне толстыми итальянцами с двойными
подбородками почти в самом конце зала. Она его не видела; он был уверен,
что сидит слишком далеко, чтобы она его узнала, однако его взгляд
перепрыгнул это расстояние, и он рассмотрел ее как под микроскопом: прядки
волос, выбившиеся из-под шляпки, темные бусы на шее, звездный блеск ее
зубов. Так она, значит, тоже посмотрела картину! Эти темные, смешливые
глаза Розы - они видели это все. Смогла ли она заметить сходство между
ним и Робертом Пауэллом?
Но нет: никакого сходства, на самом деле, не существовало; нет,
конечно. Это просто кино, а он сидит на первом ряду, ему жарко, и он
потеет под всеми свитерами. Он боялся дотронуться до своих волос, боялся
поднять руку и пригладить их. Он знал, что волосы растут вверх
беспорядочно, как сорняки. Люди всегда его узнавали, поскольку его волосы
были вечно непричесаны, ему вечно нужно было подстричься. Может быть, Роза
его уже обнаружила. Ах - ну почему он не причесался? Почему он вечно
забывает о таких вещах? Все глубже и глубже вжимался он в сиденье,
закатывая глаза кверху - проверить, не торчат ли волосы над спинкой.
Осторожно, дюйм за дюймом приподнимал руку, чтобы пригладить их - но
ничего не выходило. Он боялся, что она заметит его руку.
Когда свет снова погасили, он задохнулся от облегчения. Но стоило
начаться второму фильму, как он понял, что придется уйти. Смутный стыд
душил его, стыд за старые свитера, за всю одежду, воспоминание о том, как