приходила хмуро и умело, с тряпкой в руке, подправляла там и сям, проворно
задвигала вьюшки, перетряхивала все ее нутро, пока печь не входила снова в
свою нормальную глупую колею. Мария с руками не больше потрепанных розочек
- а эта черная дьяволицы была ее рабыней и взаправду нравилась Марии. Она
чистила ее до блеска, до порочных искорок, так, что никелированная
пластинка с торговой маркой злобно скалилась, словно пасть, слишком гордая
своими прекрасными зубами.
Когда языки пламени, наконец, поднялись, и печь простонала свое доброе
утро, она поставила воду для кофе и вернулась к окну. Свево стоял возле
курятника, отдуваясь и опираясь на лопату. Наседки повылазили из сарая,
квохтали, поглядывая на него - человека, который мог поднять упавшие
белые небеса с земли и перекинуть их через забор. Но из окошка было видно,
что слишком близко от него куры не прогуливались. И она знала, почему. Это
были ее куры; они ели у нее из рук, а его терпеть не могли; они помнили
его как того, кто приходил по вечерам в субботу убивать. Но это ничего;
они очень благодарны, что он расчистил снег, и они могут теперь ковыряться
в земле, они это ценили, но доверять ему так, как женщине, что приходила с
кукурузой, капавшей с маленьких ладоней, никогда не могли. И со спагетти в
тарелке тоже; они целовали ее своими клювиками, когда она приносила им
спагетти; а этот мужчина - дело опасное.
Их звали Артуро, Август и Федерико. Они уже проснулись, глаза карие и
ярко омытые черной рекою сна. Все они спали в одной кровати, Артуро -
двенадцать, Августу - десять, а Федерико - восемь. Итальянские
мальчишки, дурачатся, трое в постели, с быстрыми особенными смешочками
непристойностей. Артуро, тот уже много знал. Теперь он рассказывал им то,
что знал, а слова выходили у него изо рта белым жарким паром в холодной
комнате. Он много знал. Он много видел. Он знал много. Вы, парни, не
знаете того, что я видел. Она сидела на ступеньках крыльца. А я от нее вот
так стоял. И видел много чего.
Федерико, восемь лет.
- А чё ты видел, Артуро?
- Закрой рот, простофиля. Мы не с тобой разговариваем!
- Я никому не скажу, Артуро.
- Ах, заткнись. Ты еще маленький!
- Тогда скажу.
Тут они объединили силы и скинули его с кровати. Он ударился о пол,
захныкал.
Холодный воздух обхватил его своей внезапной яростью и всадил в тело
сразу десять тысяч иголок. Он заорал и попытался снова забраться под
одеяло, но те были сильнее, и он рванул через всю комнату в спальню к
маме. Та как раз натягивала хлопчатобумажные чулки. Он испуганно орал:
- Они меня вытолкнули! Это Артуро. И Август тоже!
- Ябеда! - завопили из соседней комнаты.
Он был для нее так красив, этот Федерико; и кожа его казалась такой
прекрасной.
Она подняла его на руки и потерла ему спину, пощипала за маленькую
прекрасную попку, сжимая покрепче, вталкивая в него тепло, а он подумал о
ее запахе - интересно, чем она пахнет, и как это хорошо утром.
- Поспи в маминой кроватке, - сказала она.
Он быстренько забрался туда, и она подоткнула одеяло так, что он весь
затрясся от восторга, так обрадовавшись, что лежит на маминой стороне
постели, а его голова - в гнездышке, оставленном мамиными волосами,
потому что ему не нравилась папина подушка; та была какой-то кислой и
крепкой, а мамина пахла сладко, и он от нее весь согревался.
- А я еще что-то знаю, - сказал Артуро. - Но не скажу.
Августу было десять; он соображал немного. Конечно, он знал больше, чем
его негодяйский братец Федерико, но и вполовину не столько, сколько знал
брат, лежавший рядышком, Артуро, который много чего знал про женщин и про
все остальное.
- Что ты мне дашь, если я тебе скажу? - спросил Артуро.
- Дам тебе свой никель на молоко.
- Никель на молоко! Какого черта? Кому нужен никель на молоко зимой?
- Тогда дам его тебе летом.
- Фигушки. Что ты мне сейчас дашь?
- Все, что хочешь у меня.
- Лады. А что у тебя есть?
- Ничего нет.
- Ладно. Тогда и я ничего не продаю.
- Тебе все равно нечего рассказывать.
- Черта с два нечего!
- Скажи за так.
- За так не бывает.
- Потому что ты врешь, вот почему. Ты врун.
- Не называй меня вруном!
- Ты врун, если не скажешь. Врун!
Он был Артуро, и ему стукнуло четырнадцать. Вылитый отец в миниатюре,
только без усов. Верхняя губа у него изгибалась с такой нежной
жестокостью. Веснушки роились по всему лицу, как муравьи на куске торта.
Он был старше всех и считал себя довольно крутым - и никакому
братцу-щеглу не сойдет с рук называть его вруном. Через пять секунд Август
уже корчился. Артуро под одеялом навалился ему на ноги.
- Это мой захват большого пальца, - сказал он.
- Оу! Пусти!
- Кто врун?
- Никто!
Их матерью была Мария, но они звали ее Мамма, и она уже стояла рядом,
до сих пор пугаясь материнской обязанности, по-прежнему озадаченная ею.
Вот Август; ему матерью быть легко. У него желтые волосы, и по сто раз на
дню буквально из ниоткуда являлась ей эта мысль: у ее второго сына желтые
волосы. Она могла целовать Августа, когда захочется, наклоняться и
пробовать на вкус его желтые волосы, и прижиматься ртом к его лицу и
глазам. Хороший мальчик, Август.
Конечно, хлопот она с ним хватила. Слабые почки, как сказал доктор
Хьюсон, но теперь все прошло, и матрас по утрам уже не мокрый. Август
теперь вырастет прекрасным человеком и никогда не будет мочить постель.
Сотню ночей провела она на коленях с ним рядом, пока он спал, четки
пощелкивали в темноте, пока она молилась, прошу тебя, Господи
Благословенный, не дай моему сыну больше мочить постель. Сотню, две сотни
ночей. Врач называл это слабыми почками; она звала это Божьей волей; а
Свево Бандини считал это проклятой безалаберностью и склонялся к тому,
чтобы выгонять Августа спать в курятник, будь у него хоть желтые волосы,
хоть не желтые. Лечить предлагалось многими способами. Врач все время
прописывал пилюли. Свево благоволил к ремню для правки бритвы, но она
постоянно отвлекала его от этой мысли; а ее собственная мать Донна Тоскана
настаивала, чтобы Август пил собственную мочу. Но ее звали Мария, как и
мать Спасителя, и она пошла к этой другой Марии через мили и мили четок. И
что, Август же перестал, разве нет?
Когда она подсовывала под него руку ранними утренними часами, разве не
был он сухим и теплым? А почему? Мария знала, почему. Никто больше
объяснить этого не мог. Бандини сказал: ей-Богу, самое время; доктор
сказал, что подействовали пилюли, а Донна Тоскана твердила, что все давно
бы уже прекратилось, если б они вняли ее совету. Даже сам Август поражался
и восторгался по утрам, когда просыпался сухим и чистым. Он помнил те
ночи, когда открывал глаза и видел, что мама стоит рядышком на коленях,
прижавшись к нему лицом, четки тикают, ее дыхание щекочет ему ноздри, и
тихонькие слова шепотом: Богородице дево смилуйся, - вливаются ему в нос
и глаза, пока не начинал ощущать какую-то жуткую меланхолию, лежа между
двумя этими женщинами, и беспомощность стискивала ему горло, от чего он
решался сделать приятное им обеим. Он просто не будет больше никогда
писать в постель.
Матерью Августа быть легко. Она могла играть его желтыми волосами,
когда заблагорассудится, поскольку он был полон чуда и загадки ее. Она так
много для него сделала, эта Мария. Она заставила его вырасти. Она
заставила его почувствовать себя настоящим мальчишкой, и Артуро уже больше
не мог дразнить и мучить его за слабые почки. Когда она на шепчущих ногах
подходила к его постели каждую ночь, ему стоило только почувствовать, как
теплые пальцы ласкают его волосы, и он сразу вспоминал, что она и эта
другая Мария из хлюзди превратили его в настоящего парня. Не удивительно,
что она так хорошо пахла. А Мария никогда не забывала этого чуда его
желтых волос. Откуда они взялись, только Бог знал, но она ими гордилась.
Завтрак для трех мальчишек и взрослого мужчины. Его звали Артуро, но он
ненавидел это имя и хотел называться Джоном. Фамилия его была Бандини, а
ему хотелось, чтобы она была Джоунз. Его мать и отец были итальянцами, а
он хотел быть американцем. Его отец работал каменщиком, а сам он хотел
быть питчером у Чикагских Волчат. Они жили в Роклине, Колорадо, с
населением десять тысяч, а ему хотелось жить в Денвере, в тридцати милях
отсюда. У него все лицо было в веснушках, а он хотел, чтобы оно было
чистым. Он ходил в католическую школу, а хотелось в общественную. У него
была девчонка по имени Роза, но она его не переваривала. Он был алтарным
служкой, но, дьяволенок, ненавидел алтарных служек. Он хотел быть хорошим
мальчиком, но хорошим мальчиком быть боялся, поскольку боялся, что друзья
будут звать его паинькой. Он был Артуро и любил своего отца, но жил в
ужасе от того дня, когда вырастет большим и сможет ему надавать. Он
боготворил своего отца, а мать считал хлюздей и дурой.
Почему у него мать не как у других? Точно, он каждый день он в этом
убеждался.
Мать Джека Хоули его возбуждала: она так протягивала ему печенюшки, что
у него сердце мурлыкало. У матери Джима Толанда были яркие ноги. Мать
Карла Моллы никогда не носила ничего, кроме бумазейных халатиков; когда
она подметала полы кухни Молла, он торчал на заднем крыльце в экстазе,
наблюдая, как миссис Молла метет, и его горячие глаза заглатывали каждое
движение ее бедер. Ему уже исполнилось двенадцать, и от осознания того,
что его собственная мать его не возбуждает, он ее тайно ненавидел.
Постоянно краешком глаза за нею наблюдал. Он любил свою мать, но ненавидел
ее.
Почему его мать позволяет Бандини собой помыкать? Почему она его
боится? Когда они в постели, а он лежит, потея от ненависти, - почему она
разрешает ему так с собой поступать? Когда она выходит из ванной и заходит
в комнату к мальчикам, почему улыбается в темноте? Он не видел ее улыбки,
но знал, что улыбка играет у нее на лице, это довольство ночи, так
влюбленное во тьму, и тайные огоньки согревают ее лицо. В такие минуты он
ненавидел их обоих, но ненависть к ней была сильнее. Ему хотелось плюнуть
в нее, и долго еще после того, как она уходила к себе, ненависть не
отлипала от его лица, и даже мускулы на щеках от нее уставали.
Завтрак был готов. Он слышал, как отец просит кофе. Почему обязательно
нужно все время орать? Он что, тихо разговаривать не может? Все по
соседству знают, что происходит у них в доме, поскольку отец постоянно
орет. Семья Мори рядышком - никогда и не пикнут, никогда; тихие
американские люди. Отцу же его недостаточно того, что он итальянец,
обязательно нужно быть шумным итальянцем.
- Артуро, - позвала его мать. - Завтракать.
Как будто он не знал, что завтрак готов! Как будто все в Колорадо уже
не знали к этому моменту, что семейство Бандини завтракает!
Он терпеть не мог ни мыла, ни воды, и никогда не мог понять, зачем
нужно умывать лицо каждое утро. Ванную он ненавидел потому, что в ней не
было ванны. Он ненавидел зубные щетки. Он ненавидел ту пасту, которую
покупала мать. Он ненавидел семейную расческу, вечно забитую раствором из
отцовских волос, а собственные волосы презирал, потому что они никогда не
приглаживались. Превыше всего он ненавидел собственную физиономию,
заляпанную веснушками, будто десять тысяч пенни рассыпали по ковру.
Единственное, что ему в ванной нравилось, - это половица, отходившая в
самом углу. Здесь он прятал Багровое Преступление и Сказки Ужаса.
- Артуро! Яйца остынут.
Яйца. Ох, Господи, как он ненавидел яйца.
Остыть-то они остыли, это ничего; но не стали же они холоднее взгляда
его отца, зыркнувшего на него, когда он садился. Тут он вспомнил, и взгляд
этот подтвердил, что мать наябедничала. Ох, Иисусе! Подумать только -
родная мать на него стучит! Бандини кивнул в сторону окна с восемью
стеклами на дальней стороне кухни; одного не хватало, отверстие заткнуто
кухонным полотенцем.
- Так ты, значит, сунул брата головой в окно?
Для Федерико это было чересчур. Он все увидел заново: Артуро сердится,