водку.
- За здоровье Ксении Владимировны! - произнес трактирщик неожиданно
твердым, ясным, трезвым голосом и, запрокинув голову, первым вылил свою
рюмку в широко открытый зубастый рот. После этого рот закрылся. Кадык
Ковыряхина произвел соответствующее движение, и горячительный напиток
проследовал в пищевод, а далее и в желудок.
- Красиво пьете, Матвей Матвеич! - сказал я. - Просто загляденье.
Кучер же, против ожидания, пил водку по-дамски, маленькими глоточка-
ми, что совершенно не соответствовало его мужественному облику и выгля-
дело комично. "Надо же! - думал я. - Такая эффектная внешность, такой
головорез, такой людоед - и вот поди ж ты! Но как же, как же, выходит,
не увижу я ее послезавтра в Дворянском собрании, не увижу ее, ослепи-
тельную, в роскошном платье, среди знаменитых белых колонн с роскошными
коринфскими капителями, под знаменитыми и тоже роскошными хрустальными
люстрами - не увижу я, значит, всю эту роскошь и не услышу голос ее,
многократно отраженный и колоннами, и потолком, и креслами, и балюстра-
дами хоров, отраженный и как бы усиленный великолепной этой архитекту-
рой? А следующий ее концерт в Филармонии, то есть в Дворянском, состоит-
ся неизвестно когда. Она ведь бросает эстраду. Это я сам виноват. Она,
конечно, простудилась. Это я таскал ее по городу на ветру и на морозе. А
ведь знал, что ей нельзя простужаться, что ей надо беречь горло. Это все
я, кретин! Но я все равно пойду на концерт. Без разрешения, тайно. Она
не узнает. Потом, при удобном случае, прощения попрошу. Пойду непремен-
но".
- Передай барыне, - обратился я к Дмитрию, - передай, пожалуйста, ба-
рыне сердитой, что мне грустно. Но если она не велит, то я повинуюсь.
В руках трактирщика появилась гитара все с тем же невероятных разме-
ров небесно-голубым бантом. Он нежно погладил гриф и ударил по струнам.
Гитара вскрикнула, потом застонала и постепенно умолкла. Склонив голову,
Ковыряхин слушал, как затихает рокот струн. После он выпрямился, закрыл
глаза, посидел несколько секунд неподвижно и заиграл вальс "Дунайские
волны".
- Браво! - воскликнул я, когда он закончил. И тут же спросил: - Где
научились вы, дражайший Матвей Матвеич, так искусно играть на гитаре?
Ковыряхин ответил, уставясь в пол:
- Нигде я не учился, никто меня не учил-с. Сам я премудрость эту одо-
лел. Купил в лавке книжку-самоучитель и как-то потихоньку, полегоньку,
по вечерам да по воскресеньям... Сначала мучился, хотел бросить. Гитара
меня вовсе не слушалась. А после пошло, стало получаться, покорился мне
сей строптивый инструмент. И вскорости сделался он мне другом душевным.
Без него теперь и жизни мне нет. Люблю я, сударь, поиграть в одиночест-
ве. Люблю потешить сердце свое мечтами несбыточными. Люблю предаться
сладостным чувствам под гитарный звон. Играю и плачу. Так хорошо-с! А
если наперед еще пару рюмок, то больше ничего и не надобно. Блаженство,
сударь!
- А почему бы вам, Матвей Матвеич, так сказать, публично, со сцены
искусство свое незаурядное не продемонстрировать? Людей порадуете и себе
удовольствие доставите. Такой игры, как ваша, признаться, я еще не слы-
хал. И хотя в этом деле я не специалист, талант ваш несомненно замечате-
лен. А может быть, попробовать вам Ксении Владимировне на одном из кон-
цертов поаккомпанировать? Она поет под рояль, а под гитару-то будет за-
душевнее, теплее.
Трактирщик не отрывал своего взгляда от дощатых половиц.
- Полно вам, сударь! Я - и рядом с самою Брянской! Полно! Смеетесь вы
надо мною. Право же, смеетесь. А чего тут смеяться-то? Чего же смешного
в увлечении моем невиннейшем? Грешно вам, сударь!
- Да бросьте вы, Матвей Матвеич, прибедняться! Бросьте жеманничать!
Сами знаете, что играете отменно. Зачем же талант свой прячете? А еще
хочу я вас спросить, простите меня великодушно за чрезмерное любо-
пытство: не побывали ли вы в Ялте этим летом? Кажется мне, будто видел я
вас в Массандровском парке в самом конце июня.
Ковыряхин продолжал с усердием изучать половицы.
- Ошиблись вы, сударь. Не было меня в Ялте в конце июня. Но и раньше
меня там тоже не было. Что мне там делать? Плавать я не умею и никогда
не купаюсь. И природа пышная, южная мне не по душе. Пальмы и кипарисы
тоску на меня наводят. Березы да елки наши русские мне милее-с. Но есть
у меня братец двоюродный, кузен, так сказать. Он на меня весьма похож, и
нас с ним частенько путают-с. Вот он большой любитель крымских красот и
каждое лето их навещает. Не иначе как его и приметили вы в этом самом
парке - как, бишь, его?
- Массандровский, - подсказал я.
- Стало быть, в Массандровском. Чудное какое название, нерусское!
- Что происходит? Я не понимаю, что происходит! Я не понимаю, не по-
нимаю, не понимаю! Мне надо знать, что происходит! Мне надо это знать!
Ты что-то скрываешь, что-то прячешь от меня! Зачем ты скрываешь? Разве я
заслужила такое? Разве я когда-нибудь... Как ты можешь? Это ужасно! Че-
тыре года я верна тебе, четыре года я жду, когда ты наконец... Нам надо
встретиться! Нам немедленно, сегодня же надо встретиться! Нам надо пого-
ворить. Я не могу, не могу так больше! Я не могу!
Настин голос дрожит. В Настином голосе отчаянье. Еще минута - и Настя
разрыдается, и будет долго рыдать в трубку, а кто-то из соседей выглянет
в коридор, чтобы насладиться зрелищем Настиного горя, или, наоборот,
прибежит с валерьянкой и станет лить ей в рот лекарство, и станет успо-
каивать ее какими-нибудь ненужными словами, гладя ее по голове и подсо-
вывая ей носовой платок. О, как мне жалко Настю! О, как это все и впрямь
ужасно! Ведь год тому назад все было так покойно, определенно, устойчи-
во, твердо! Ведь год тому назад был такой уют в моей душе, и в Настиной
тоже! Ведь год тому назад я любил ее, любил! Ведь Настасья сейчас уже
была бы моей женой! Да, да, была бы моей женой!
Мы гуляем по Эрмитажу. Мы и раньше частенько встречались с Настей в
Эрмитаже. Ей это нравилось, да и мне это было приятно. Ей это нравилось
главным образом потому, что именно в Эрмитаже четыре года тому назад и
состоялось наше знакомство. В буфете. Как ни смешно, в эрмитажном буфе-
те. Была очередь. Я стоял за Настасьей, еще не ведая, что это именно
она. От нечего делать я разглядывал ее прическу. Прическа была достойна
самого пристального внимания. Она изумляла пышностью форм и барочной за-
мысловатостью композиции. И в прическе, и в оттенке волос было нечто
фламандское, хотя фигура владелицы была тонка и вполне современна. "Лю-
бопытно, какое лицо?" - подумал я, деликатно стараясь заглянуть сбоку за
тяжелые, скрученные жгутом пряди. Очередь потихоньку двигалась. "Коржик,
чашку кофе и шоколадный батончик", - произнесла моя соседка, обращаясь к
дородной буфетчице, и при этом повернулась ко мне в профиль. Против ожи-
дания ничего фламандского в профиле не обнаружилось, он был на удивление
классичен. "Какое диво, - подумал я. - Фигура двадцатого столетия, воло-
сы - семнадцатого, а нос и подбородок - пятого столетия до нашей эры!"
"У вас найдется пятачок?" - спросила буфетчица дивную женщину. "Нет, у
меня только три копейки", - ответила та. Я вытащил из своего кошелька
пятачок и положил его на прилавок. "Ой, что вы!" - смутилась Настя и
окатила меня синевой своего взгляда. Из Эрмитажа мы вышли вместе.
В который раз мы бродим с Настасьей по Эрмитажу? В сороковой? В сорок
пятый? В шестидесятый? Признаться, за четыре года я так и не понял, вол-
нует ли ее живопись великих мастеров или ей просто нравится ходить со
мною по этим залам, отражаясь в мраморе, в яшме, в малахите, в порфире и
в зеркалах. Но я сразу догадался, что и мрамору, и яшме, и малахиту, и
порфиру, и лазуриту, и многочисленным зеркалам, и узорчатому паркету, и
лепным фризам, и бронзовым светильникам, - словом, всему богатству эрми-
тажных интерьеров всегда недоставало этой стройной женской фигуры и этой
великолепной головы, отягощенной великолепными волосами. В эрмитажных
залах Анастасия была подобна музейным экспонатам. Ее эстетическая цен-
ность казалась сопоставимой с ценностями шедевров мирового значения.
Медленно движемся по галерее гобеленов, перебираясь из восемнадцатого
века в семнадцатый, из семнадцатого в шестнадцатый, из шестнадцатого в
пятнадцатый. В пятнадцатом ненадолго задерживаемся. Несколько выцветшие
нидерландские шпалеры ласкают глаз утонченностью рисунка. Настя молчит.
Минуя английские залы, выходим к французам. Цепкие пальцы Вольтера
впиваются в подлокотники мраморного кресла. Старец насмешливо улыбается.
На полотнах Буше розовеют зады упитанных, кокетливых амуров. Настя мол-
чит.
Пуссеновская Эрминия все еще отрезает свои волосы острым, блестящим
мечом. Бедняга Танкред по-прежнему истекает кровью. Лененовское се-
мейство молочницы, как и прежде, торчит на пригорке. Ослик упрям и не
трогается с места. Настя упорно безмолвствует.
Садимся на обитый бархатом диван. Я лезу в карман, вынимаю свою книж-
ку и пишу на титульном листе:
"Милой Настасье. Эрмитаж. 26 декабря 19..." - Далее я машинально вы-
вожу авторучкой ноль, но, вовремя опомнившись, переправляю его на
восьмерку и заканчиваю тройкой.
- Спасибо, - усмехается Настя. - Ты, кажется, позабыл, какой у нас
год. Да мог бы написать что-нибудь поинтереснее.
Идем дальше. У малых голландцев Настя становится разговорчивой.
- Сначала я думала, что ты очень занят, что тебе не до меня, что тебя
мучают твои творческие заботы, что тебя истязает твоя проклятая рефлек-
сия, что на тебя опять навалились твои сомнения. Потом я стала думать,
что ты от меня немножко устал и тебе необходимо от меня чуточку отдох-
нуть. А теперь я уж не знаю, что и думать. Может быть, ты все же растол-
куешь мне, в чем дело, расскажешь мне, что случилось?
Интерьер готической церкви. В глубине, за колоннами пастор, склонив-
шись с кафедры, читает проповедь. На переднем плане группа прихожан.
Женщина в темном платье с белым кружевным воротником сидит на маленьком
стульчике спиной к пастору. У колонны стоит девочка-подросток. Ее лицо в
тени.
- Ты разлюбил меня? Я для тебя слишком стара и недостаточно красива?
Ты полюбил другую? Ну, отвечай же! Чего ты молчишь?
Девочка у колонны делает шаг в сторону. Ее лицо освещается, и я заме-
чаю, что она пристально смотрит на меня.
- Но, быть может, ты и не любил меня никогда? Это только мне, дуре,
казалось, что любишь. Это только мне так хотелось, чтобы ты меня любил.
Это я все придумала на свою голову, на свое несчастье.
Натюрморт. На темно-пурпурной бархатной смятой скатерти остатки лег-
кого ужина. Оранжево-красный вареный краб, гроздь прозрачного желтого
винограда, синяя фаянсовая тарелка, ножик с костяной ручкой, массивный
бокал из дымчатого стекла. В бокале недопитое светлое вино. В вине пла-
вает полуочищенный апельсин. Срезанная ножом кожура, свернувшись спи-
ралью, свешивается через край бокала. Тут же забытые кем-то золотые часы
с брелоком на зеленой шелковой ленте.
- Ты очень изменился за этот год. Я не узнаю тебя. Может быть, ты бо-
лен и скрываешь это? А может быть, и сам не понимаешь, что болен? Ты ве-
дешь себя странно. Я боюсь за тебя. И за себя тоже. И за Женьку. Ведь
если со мной что случится...
Отрываю виноградину и протягиваю ее Насте. Она берет ее, кладет в рот
и жует.
- Кислый виноград, - говорит она. - Чуть-чуть бы послаще.
- Какой уж есть! - говорю я и снова тянусь к винограду. При этом я
задеваю рукавом ножик с костяной ручкой. Он с легким звоном падает на
пол. "Ну вот, - думаю, - испортил натюрморт!" Нагнувшись, подымаю ножик
и осторожно кладу его на место.
- Не трогай ты ничего, я тебя умоляю! - говорит Настасья.
Пейзаж. Довольно ветхие каменные городские ворота с маленькой надв-