на этот завод, его бомбили, а тюрьма наша пошатывалась из
стороны в сторону от взрывов бомб. И в это время вся наша
надзор-служба убегала в бомбоубежище, не забыв перекрыть не
только все камеры, но и все ходы-выходы. Тюрьма пошатывалась,
как пьяная, а мы -- женщины -- кричали в своих камерах, как
безумные, так кричали, что тупели и балдели от собственного
крика, и у нас даже страх проходил. Налеты были частые. Порою я
искренно желала, чтобы немец промахнулся и угодил в нашу
обитель. Но, нет -- немецкие летчики были отличные
бомбометатели, и, кроме того, им запрещено было целиться в
церкви и тюрьмы.
Ржавая тюремная машина, надорванный и вконец измученный
войной транспорт никак не успевали перемалывать огромные, все
новые и новые пополнения людьми. И откуда только брались эти
люди?! Черная пасть -- ворота тюрьмы -- и день и ночь
заглатывала эти бесконечные этапы, присылаемые Бог весть
откуда! Правда, большой процент зэков тут же и оседал навеки.
Умирали люди или сами по себе, либо их расстреливали в подвалах
тюрьмы. Еле живых медленно и верно увозили этапами в Сибирь.
Однажды мы были свидетелями такой вот смерти "самой по себе". В
камеру-одиночку, находящуюся как раз против нашей камеры,
поместили женщину, как видно, забранную с воли в этот же день.
Женщина эта, по-видимому, была взята на улице, а дома у нее
остался маленький ребенок, который, наверное, спал, печь была
затоплена. Мать вышла из дома на короткий срок и была схвачена
нашими "молодчиками" из КГБ и препровождена прямо в тюрьму. Эта
женщина кричала, Боже, как она кричала! Коридор-то узкий, нам
все слышно было: в крике она рассказывала о своем закрытом
ребенке, о горящей печке, о том, что ребенок ее сгорит... И
женщина эта была одна, и некому было ее хоть немножко
успокоить, уговорить. Всю ночь она кричала и билась о дверь
руками и ногами. Потом все стихло. Мы все затаили дыхание и
ясно услышали шорох сапог о ковровую дорожку, потом лязг
открываемой двери, потом какую-то возню, впрочем, очень
понятную: выносили из камеры тело умершей женщины, умершей
скорее всего от разрыва сердца. И такой смерти можно было
только позавидовать!
И вот настало время, когда нас, целую группу женщин из
нашей камеры, куда-то вызвали. Куда? -- разве нам скажут, когда
изо всего на свете здесь делали тайну. Провели нас по каким-то
этажам, по длинным коридорам и остановили у какой-то двери.
Стали вызывать по одиночке. У выходящих обратно мы спрашивали
-- зачем? Отвечали -- приговор объявили. -- И сколько? --
Десять. У следующей просто спрашивали: -- Сколько? Десять. --
Сколько? -- Десять. Дошла очередь до меня. Вошла я, за столом
сидели несколько человек -- мужчин, все в форме. Быстро стали
зачитывать: "Постановлением особого совещания... по статье
58-1а... сроком десять лет... распишитесь. Расписалась. За
измену родине! Какой и чьей родине?...
Как же это все случилось? Почему? Зачем? В самом центре
нашей родины -- России, наши же соотечественники -- сильные,
мордастые мужчины взяли молодых женщин, оторвали их от детей,
замучили в тюремных застенках, доведя голодом до психоза и
невменяемости, безо всякого суда и следствия приляпали на них
цифры -- 58 и пр. и теперь отправят умирать в так называемые
лагеря. Да кто же им дал такое право? Вместо того, чтобы с
немцами воевать, эти здоровые, сытые мужики разделывались с
женами наших воюющих мужей как только могли и хотели!
Оскорбляли нас. Смеялись над нами. А там, на фронте, мой Володя
защищать пошел родину, защищать вот этих действительных врагов
отечества, извратившихся извергов, увешанных значками и
медалями за свои преступления!
Впрочем, эти мысли не проносились тогда в моей голове.
Истощенный мозг почти ни на что не реагировал, кроме как на
пищу, на холод и побои. В камере со мною в это время оказалась
и Тамара Р. -- моя соседка по камере-одиночке -- зубной врач из
города Калуги. Так эта Тамара, получив тоже 10 лет, задумала
сообщить все наши сроки -- кто, сколько чего получил --
соседней камере. Она написала записку, в которой указала лишь
инициалы женщин, получивших сроки, а меня взяла и написала
полностью -- имя и фамилию и срок. Я этого ничего не знала.
Записку Тамара подбросила на прогулочном дворике. Записку
поднял надзиратель. Потом вышел приказ от администрации тюрьмы:
"За нарушение тюремного режима... 10 суток карцера". О
настоящей виновнице этого дела я промолчала, пошла в карцер.
Стояла зима -- морозная, лютая. Из дома я получила первую
(и последнюю) передачу -- с теплыми вещами. Всем, кого осудили
и должны были этапировать, разрешили передачи с теплыми вещами.
С этой передачей сестра Шура превзошла все мои ожидания: она
послала мне свой рваненький жакетик, подшитые валенки, мой плащ
-- он как висел на вешалке дома, так она и сняла его, не
встряхнув, сунула в мешок и передала, а в нем оказалось
множество клопов. Ох, сестра Шура, много-много ты еще принесешь
мне вреда и горя сама, может быть, того не осознав!
Так в этих валенках и жакетке меня втолкнули в карцер -- в
глубоком подвале тюрьмы, куда свет ниоткуда не проникал.
Втолкнула меня туда женщина надзирательница, которую мы
прозвали "Ет-те-не-кулорт, а турма". Она, когда дежурила, то
подходя к камере постоянно, со смаком, с каким-то злорадным
кряхтеньем шипела нам в волчок: "Ет те не кулорт а турма-а!"
Так вот эта надзорочка дала мне хорошего тумака сзади и я
плюхнулась ногами в валенках в воду -- по колено. Вода
оказалась ледяной. "Ну, я погибла -- мелькнуло у меня в голове,
-- ноги-то я непременно потеряю! Когда глаза мои привыкли к
темноте, я все же увидела впереди очертания какого-то предметы,
стоящего в воде. Это был знаменитый "гроб", о котором я слышала
в камере от уголовниц -- шалманок, побывавших в этих карцерах.
Я пошла -- ногами валенках к этому помосту. Вода же, которую я
расшевелила, вдруг ударила мне в нос вонью невообразимой! Их
этих карцеров на оправку людей не выводят. Дошла я до "гроба",
как до острова и забралась на него. Холодно, страшно, ноги
мокрые, как пробыть в таком ужасе 10 суток! Свернулась я
клубочком и все же попыталась уснуть. Но -- не тут-то было!
Кто-то стал меня здорово кусать, прямо -- набросились на
меня... кто? Клопы? -- Нет, это было еще омерзительней. это
были -- вши! "Гроб" был завшивлен до отказа. О, Господи! Твоим
воображеньем человек поднимается до звездных высот -- красоты и
блаженства; твоим же воображением человек опускается на
обовшивевший тюремный "гроб" в недрах подвала. И кому это
нужно? Неужели Тебе, Господи?
Дверь из коридора открывалась два раза в сутки: утром,
чтобы дать пайку в 250 гр. -- при этом пайку бросали через воду
-- мне на колени. Не поймаешь -- хлеб падал в клоаку и на этом
мое питание заканчивалось до следующего утра; и второй раз
открывали дверь для проверки -- не сбежала ли я. Десять суток
я, наверное не выдержала бы, но меня спас этап, в который я
была назначена. В этот ответственейший момент с карцерами не
считались, брали и оттуда. Суток через пять меня вызвали из
карцера. На дворе стоял сильный мороз, и мне снова пришлось
протопать в валенках по вонючей ужасной воде. На дворе я
увидела женщин из нашей камеры, и среди них Тамару Матвеевну,
по вине которой я попала в карцер. По-видимому, чувствуя за
собой вину, Тамара кинула мне в руки кусок бумажного одеяла
покрыть мне голову, так как мне из дома не прислали ни платка,
ни чулок. Долго нас считали на тюремном дворе, потом строили
рядами, обыскивали и пр. Наконец колонна наша тронулась на
вокзал. От тюрьмы до вокзала было километров пять, шли мы очень
медленно, окруженные солдатами с винтовками и автоматами и
собаками -- овчарками. Впереди шли женщины, мужчины сзади нас.
Прошли мы половину пути, вдруг мне сделалось дурно-дурно, и я
повалилась на землю. Мне все время в пути было плохо -- тошнило
и пошатывало, а тут совсем уж сил больше не стало. Я упала, но
голоса конвоиров я слышала:
-- Чего там встали? Надо пристрелить, подводы-то нету у
нас, -- кричали спереди. -- Пристрели ее, потом подберут!..
Но меня вдруг сильно вырвало -- карцерным миазмом, я
отравилась воздухом карцера. А тут ко мне подошли двое мужчин и
подняли меня с землищи почти понесли меня, обхватив за плечи, и
все тихо приговаривали: "Держись, сестра, держись, а то убьют,
у них так положено". Но вот скоро и вокзал. После рвоты мне
стало гораздо легче, и я тихо поблагодарила этих мужчин --
таких же страшных доходяг, как и я сама.
Когда подошли к перрону, стали нас опять
считать-пересчитывать долго, нудно. Кричали конвоиры, лаяли
собаки, и только мы -- ободранные кролики -- смиренно давали
толкать себя, оскорблять грязными словами, смеяться над нашей
внешностью. Разместили нас по вагонам, так называемым
столыпинским, знаменитым вагонам, в которых и при царе
перевозили заключенных. И разница была только в том, что в одно
купе этого вагона раньше помещали одного-двух заключенных,
предельно -- шесть, а теперь нас заталкивали туда до тридцати
человек. А не меньшая беда была еще в том, что к нам,
считавшимся политическими, подсаживали по несколько человек
объявленных уголовниц на каждое такое купе. Уголовницы эти --
сущие дьяволицы -- сразу же забирали себе лучшие места, а нас
сваливали в кучу друг на дружку. Я же попала под лавку, на пол,
куда меня втиснули, как мешок с тряпьем. И вот тут-то я
чуть-чуть не погибла! Духота, такая сделалась духота, что я
застонала сначала тихо, потом громче и громче. Лавка надо мной
была так низка, что я ее чуть носом не доставала, и было
ощущение крышки гроба. Ко всему прочему у меня начала ныть
нижняя челюсть, сначала тихо, а потом все сильней и сильней. Я
стала уже кричать: "Вытащите меня отсюда, я задыхаюсь, скорее
вытащите меня. Но все молчали, только блатячки громко
разговаривали и смеялись чему-то. Наконец одна из них
прикрикнула:
-- Перестань скулить, мать-перемать! А то сейчас придушу,
падла! Я не помню, как осталась жива, как я вылезла из-под
лавки, кто меня выволок оттуда. Должно быть на остановке
кого-то забирали от нас, и скорей всего этих уголовниц, потому,
что я оказалась на средних нарах, а рядом со мною -- Тамара.
Ехали мы очень долго, подолгу стояли на полустанках, в
тупиках. Конвой наш "забывал" отдавать нам наши сухари и даже
поить водою. Сухари же наши, как мы скоро узнали, конвой
обменивал на станциях на самогонку, и тут же напивался. На
наших глазах пьяные солдаты-конвоиры затаскивали в вагон
каких-то девок, поили их самогонкой и тут же на наших глазах --
раздевали этих девок и творили с ними все, что хотели. И все
это сопровождалось непрерывным ревом украинской песни:
Ох ты, Галю,
Галю молодая,
Спидманулы Галю,
Увезли с собою!..
Отсюда я потом узнала, что конвой в России состоял
преимущественно из украинцев. Свирепый, бесчеловечный народ!
Поэтому из украинцев и ставили -- конвоировать зэков. Жестокий
народ! И вот еще: казахи и татары -- еще более страшный конвой.
Ну, тем простительно, потомки чингиз-хана -- что с них взять!
Но украинцы... славяне -- христиане -- откуда у них такие черты
"людоедства"? Но... Я невольно вспомнила 31-32 годы, когда
убивали Украину -- не было ли это сегодня -- местью?.. Я
вспомнила нападение на Финляндию в 39 году и финских злобных