-- Какой к черту нарочно! Голод тюремный слух расшатал!
Разве вы не видели ведь я чуть-чуть не провалилась...
Вот с этого первого выступления на эстраде во мне впервые
пробудилась настоящая артистка. Как это у Пушкина:
На дне Днепра-реки проснулась я русалкою
холодной и могучей!. .
Я не знаю, что это, как это называется, но я и теперь
считаю, что силы, существующие вне нашего сознания --
божественные, что ли, силы для каких-то им одним известным
целей -- вдруг невидимо касаются нас своим дыханием, и мы
воскресаем для маленьких чудес. Почему во мне, в моем умирающем
теле вспыхнул и заискрился этот таинственный огонек, который
был мне не под силу, изнурял меня, но звал к жизни. Жить! Жить!
Чтобы еще и еще раз протянуть руки через рампу к темной массе
людской с невыразимым чувством добра и жалости к ним.
После концерта, по здешним правилам, из кухни принесли
ведерко супу пшенного, густого -- артистов накормить. Эту
обязанность брал на себя зав. клубом (он же завцехом) Лука
Яковлевич Околотенко -- здоровенный украинец с крупными чертами
лица, на котором сверкал серый один-единственный глаз (другой
был навсегда закрыт), но умный и зоркий. Этот Лука раньше был
ни много ни мало председателем горсовета города Одессы.
Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол --
ешьте, кто желает. Все прочие участники концерта, люди уже
поправившиеся от дистрофии, отказались и быстро разошлись по
своим местам. Остались только я, Лука Околотенко и суп на
столе. Он сел за другим краем стола и вперил в меня строгий,
внимательный, серый глаз. А я -- стала кушать суп. В ведерке
его было не менее 7-ми литров. Шло время, я ела, Лука смотрел
на меня. Наконец, в ведерке осталось супа литра 2, а с меня пот
катился градом и я уже ничего уже не видела вокруг себя. Когда
же я потянулась еще раз к ведру, чтобы вычерпать остальной суп,
Лука Яковлевич ухватился за край и сказал: "Довольно! У тебя
скоро суп из глаз потечет". -- Он позвал дневального и
распорядился: "Проводи эту даму в барак, она одна не дойдет".
Как я могла съесть 5 литров супу -- уму не постижимо! Эта
болезнь -- дистрофия, а дистрофик не имеет чувства меры в еде.
(Позже, когда я работала в морге на вскрытии трупов, я узнала,
что дистрофия -- не болезнь, а состояние организма, доведенного
голодом до полнейшего истощения -- когда сгорает не только
жировая ткань, но сгорают мышцы, даже сердечные; сгорают
слизистые прослойки внутри кишок, и даже головной мозг не имеет
резкой границы при переходе серого вещества в белое; кости
становятся хрупкими, как стекло, а кожа на лице покрывается
словно мхом.)
Слава обо мне быстро разнеслась по пересылке. Ничем пока
не занятая, я стала заходить в бараки -- посмотреть,
познакомиться со старостами бараков. Надо сказать, что
старостами бараков назначали людей, просидевших по десять лет и
больше, но не освобожденных по случаю войны. И люди эти были
опытные, умные (иногда из интеллигенции), очень чуткие к
событиям в лагере, тесно связанные друг с другом, с начальством
и со всеми выдающимися лагерными "придурками". И я заходила к
ним в бараки, и меня всегда сажали в уголок и давали миску с
едой. Уж так было заведено -- вытаскивать из когтей дистрофии
тех людей, которые были оставлены в пересылке и чем-либо уже
отличились. Кстати замечу: еще до меня в Марпересылку прибыл с
этапом писатель Кочин (я помню, читала его романы -- "Девки",
"Лапти"), и ему также хотели оказать помощь при пересылке.
Кочин гордо отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую
командировку. Почему он так поступил? И причем здесь гордость?
Непонятно. Также куда-то быстро канул кинорежиссер Эггерт
("Медвежья свадьба" -- фильм много нашумевший в свое время).
В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один
не менее уютный уголок, -- это у фармацевта Крутиковой-Завадье,
в ее крохотной аптечке. Была эта аптечка под одной крышей с
клубом и наша репетиционная комнатка отгораживалась от
лаборатории тоненькой стенкой. Фармацевт и полная хозяйка в
аптеке, Крутикова-Завадье была на редкость радушной и
доброжелательной женщиной. Лет 45-ти, полная, красивая,
настоящая дама прошлых дворянских времен, она умела свой
маленький аптечный уголок по вечерам превращать в салон для
таких людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев,
литератор Болотский, драматург Карташов и кто-то еще, кого я не
запомнила. Они собирались по вечерам и читали там вслух редкую
здесь художественную литературу. Очень-очень желая попасть на
такой вечер, я упросила Завадье пустить меня туда, к ним.
Добрая душа не устояла перед моей просьбой, хотя у них
строго-настрого запрещалось пускать на эти вечера неизвестных
посторонних людей, ибо вообще всякие сборища в лагере строго
преследовались начальством. Меня пустили, но спрятали, за
большим баком, где получалась аква-дестиллятум. И попросили не
производить шум, не шевелиться, не чихать и громко не вздыхать.
Ладно! И я залезла между баком и стеной. В этот вечер читали
"Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, уже здесь
написанную работу о творчестве Пушкина. Я сидела в своем углу и
не верила своему счастью! Ну, как же: ведь на свободе я никогда
бы не встретила таких людей, а здесь -- вот они, живут в одной
плоскости со мною. такие же бесправные и несчастные люди, с
которыми я могу встречаться каждый день! Правда, счастье это
было счастьем полевой мыши, пришедшей в гости к домашней мыши,
где было все, что душе угодно, но только с условием -- не
попадаться в капканы, обильно расставленные вокруг.
Первое мое знакомство с Сергеем Карташовым произошло так:
Я встретила в зоне Любу Говейко (она уже работала врачей) и
Люба подвела меня к какому-то бараку, открыла дверь и тихонько
пихнула меня туда, сказав: "Иди, там ты увидишь то, что тебе
нужно". Я вошла, присмотрелась, но вокруг -- ни души. Только на
верхних нарах сидел небольшой человечек, по-турецки скрестив
босые ноги. Я вскарабкалась к нему на нары и спросила: "Вы
кто?" Он ответил: "Карташов". Я спрашиваю: "Писатель? --
понятно. А пьесу "Наша молодость" вы написали, да?" -- Он
кивнул головою. Тогда я процитировала из этой пьесы:
Она: -- А мировая революция когда будет?
Он: -- (злобно) В среду!
Карташов и я рассмеялись. Он спросил меня: "В каком году
вы ее видели во МХАТе?" Я сказала: "В 1932 году, один раз..."
-- "Сейчас 1942 год. Ну и память же у вас!.." -- Это верно,
память у меня была феноменальная, но на далекое прошлое.
Мы разговорились. Карташов оказался крупным эрудитом по
многим и многим вопросам в искусстве. Память же у него тоже
была необъятная! Только потом я встретила Сергея в клубе на
репетиции, где он ни в чем не принимал участия. Изредка потом я
встречалась с Сергеем -- поболтать о литературе. Мне
запомнилась на лице его -- на щеке -- была крупная родинка, а
когда он говорил, то сильно грассировал букву "р". Вот по этим
двум приметам я узнала Сережу много лет спустя в поселке
Маклаково (на Енисее). На скамейке у барака сидел древний
старик и смотрел неподвижными глазами в одну точку. Я
остановилась и крикнула: "Сергей Карташов! Ты ли это?" -- Он
повернул ко мне лицо, долго смотрел на меня, потом сказал:
"Уходите, я вас не знаю". Как я узнала потом, Карташов страдал
тяжелой формой паранойи.
И еще много лет спустя я слушала эту пьесу по радио, и как
раз я снова услышала этот диалог: -- "А мировая революция когда
будет?" -- "В среду!" -- Только по окончании диктор сказал:
"Пьеса "Наша молодость" написана по мотивам Финна..." -- и все!
В это время Сергей Карташов давно уже покоился на маклаковском
кладбище.
Поправлялась я бурно, рывками. Приток лишнего питания,
появившиеся витамины (нам давали -- хвою в жидком виде и
дрожжи) снова вывихнули мне сердце, и я снова налилась водою.
Но как-то быстро я сумела справиться с этим рецидивом и снова
восстановилась настолько, что могла выступать на сцене.
Однажды меня все-таки включили в список на этап -- в
какую-то далекую командировку, где требовались рабочие на
сельхозработы. Этапы формировались всегда в бане, где за столом
восседала комиссия из будущих наших хозяев, наших теперешних
хозяев и врачей -- тех и наших. Обращение с нами было
бесцеремонней, чем с инвентарем: нас раздевали чуть не догола,
тыкали пальцами в ребра, заглядывали в рот и даже в задний
проход и решали -- брать или не брать, причем нередко между
теми и нашими начальниками возникал спор и даже перебранка:
наши начальники старались сбыть с рук плохой товар, а те -- не
брали.
Когда очередь дошла до меня, то вольная врачиха с чужого
лагпункта крикнула мне: "А ну, спусти чулок и надави пальцем
ногу выше щиколотки!" -- Я, конечно, надавила и палец мой
погрузился в рыхлую ткань на целых два сустава.
-- И такую доходягу вы хотите отправить к нам на работу?
-- закричала вольная врачиха с чужого лагпункта -- Да она у нас
в пути подохнет! А ну, вон отсюда!" -- крикнула она на меня.
Дважды повторять ей не пришлось, ибо у меня откуда только силы
взялись!.. я схватила свое отребье и была такова. В барак, под
нижние нары забилась и долго-долго сидела там, уткнувшись носом
в темноту, едва переводя дыхание. Слава Богу -- пронесло!
Этапов боялись все зэки, очень боялись. Да и было чего бояться.
Нередко ослабленные люди не выдерживали пешего перехода в
40-50, а то и в 120 километров и умирали на ходу -- падали на
дороге, останавливая весь этап, и покидали этот свет и эту
жизнь под невообразимый мат конвойщиков и собачий лай. Иногда
бывало, что начальник конвоя приказывал пристрелить упавшего,
ибо он еще дышал и оставить его на дороге было опасно -- а ну
-- сбежит! -- и начальника конвоя будут судить. Казалось, что
вся эта осатаневшая система лагерей больше всего опасалась
побегов. Видимо, вожди и организаторы этих преступлений --
боялись огласки, ибо очень хорошо ведали, что творили! Людей --
истребляли. Но люди все же самозащищались, так, в Марперпункте
были созданы негласные группы из влиятельных и сильных зэков,
занявших ответственные посты -- на кухне, в хлеборезке, в
санчасти, в каптерках, в конторе -- бухгалтеры, нарядчики и
пр., и вот эти-то люди занимались спасением и восстановлением
вновь прибывших с этапами более или менее значительных людей --
врачей, инженеров, артистов, писателей. Так и я была спасена,
попав в число нужных людей. Меня сберегла санчасть, где
работала Тамара, а она хорошо помнила, что я чуть-чуть не
погибла из-за ее неосторожности.
Сценическая моя популярность в это время выросла
невероятно -- меня стал знать весь Марперпункт -- от последнего
работяги до высшего начальства. На сцене я выступала с такой
наэлектризованностью, с таким подъемом всех своих душевных сил,
что меня стали воспринимать, как какое-то маленькое чудо. При
встречах со мной в зоне люди называли меня именами исполняемых
мною песенок или ролей -- то "Морячкой", то "Русалкой", то
"Огоньком" называли и всегда приветливо улыбались. А я бродила
по зоне, по чужим баракам, как по какому-то нереальному миру и
крошечная частичка безумия осела в моих глазах, в походке, в
улыбке на долгое время. Мое состояние было похоже на состояние
человека, находящегося под влиянием наркотика, и люди это
замечали, и жалели меня, и никогда не издевались надо мной,
считая чуть-чуть ненормальной. Вот эта самая ненормалинка и
спасла мне жизнь в первые годы моего пребывания в лагерях. А к