Екатерина Судакова.
Крутые ступени
Часть первая.
Писать воспоминания -- дело трудное. Уже по одному тому,
что, возвращаясь памятью в прошлое, начинаешь переживать это
прошлое так, как будто живешь в нем сейчас. В результате --
расшатываются нервы, дрожат руки. Мне говорят -- пиши. А для
чего? А для кого? Жизнью моей -- многотрудной, полной
невероятных ситуаций и сложных переходов -- в наше время никого
не удивишь. Многие люди могут рассказать о себе нечто подобное
или более интересное. Но моя жизнь породила во мне -- полное
неверие в продолжение жизни вообще на земле, в веках. Кажется
еще немного, ну -- лет 20-30 и все будет кончено. Слишком много
данных накопилось для того, чтобы так произошло. Так или иначе,
рано или поздно -- но люди взорвут сами себя. Этот последний
акт самовзрывания подготовлялся всем человечеством с тех пор,
как возник сам человек, и никакая сила не может удержать этого
финала.
В полное исчезновение человеческого духа в мире -- я также
не верю. Ибо, если уж я есть, то куда же я могу деться? Разве
только перейти в другое состояние. Какое? Сие есть тайна
величайшая и такая не поддающаяся уразумению, как начало, конец
и смысл мироздания. Кто-то (вечно Отсутствующий) так
завуалировал, так засекретил от нас смысл существования и план
мироздания, что нам остается только смириться и жить раз
навсегда предложенной программой -- в трех измерениях и с пятью
чувствами. Да и то: время для нас существует, пока мы живы. А
потом -- какое оно имеет для нас значение?
Итак: Родилась я в семье бедных людей, в маленьком
железнодорожном поселке. С младенческого возраста я знала гудки
паровозов и шум проносящихся поездов. Домик наш стоял возле
железнодорожной станции и мы -- дети с малых лет настолько
привыкли ко всему железнодорожному, что спокойно лазали под
вагонами, играли на паровозах (холодных) , бегали перед "самым
носом" двигающегося поезда и даже (высший героизм!) могли лечь
на полотно в ямку зольника и пропустить над собою состав
мчащегося "товарника". Природа щедро отпустила нам хорошего
здоровья (великолепное зрение, слух, хорошую координацию и
ритмичность), выносливость и к тому же наградила нас острым
любопытством ко всему, смелостью и необузданной силой фантазии.
Родилась я накануне войны 1914 г., но точной даты я так и
но знаю. Детей нас было пять человек, мать наша была совершенно
неграмотна и сколько я не домогалась впоследствии узнать от
матери дату своего рождения -- так и не узнала. Мать навсегда
забыла -- когда я родилась. Говорит -- "накануне войны... и
было холодно и грязно, и уже шел снег". Не ведь война-то
началась в августе 1914 года. Какой же тут снег? Путала что-то
моя родительница. Сама я условно назвала дату своего рождения
-- ноябрь 14 дня 1913 года.
Отца своего я помню плохо. Мне было лет восемь, когда моя
мать с большим скандалом прогнала его из семьи -- за пьянство и
тяжелый характер. Но так ли это? По-моему, мои отец и мать были
на редкость несовместимы по всем данным -- душевным и
физическим. Отец был большого роста и невероятной физической
силы. Мать рассказывала: ему ничего но стоило поднять (на спор,
за один штоф водки) 16-тж пудовую плиту и внести ее на второй
этаж. Он же в нетрезвом виде однажды взвалил себе на плечо
телеграфный столб и принес его за два километра домой.
Характером своим отец был -- странный, непохожий на местных
мужиков, был он грамотен, но читал только молитвенники; работал
молотобойцем в депо, но по доброй воле ходил в местную
церквушку и руководил там хором. В хорошую минуту он собирал
нас, детей, и обучал пению. Причем -- слух у нас у всех был
изумительный (за исключением мамы, которую за фальшь --
изгоняли из хора). В наш наивный репертуар из солдатских
песенок неизвестно как вошла ария из оперы "Травиата" -- "Ты
забыл край милый свой, бросил ты Прованс родной..." Это все
отец где-то слушал и приносил нам. Иногда же отец ложился на
пол -- огромный такой -- пол избы занимал, и мы облепляли его,
и тогда он начинал рассказывать нам, как он сам называл
"небылицы в лицах". Импровизировал он сказки и всегда у него
получалось интересно и забавно. Но мама говорила нам, что он --
самодур и, главное, не добытчик -- работать не любил. Был он
ленив, медлителен и разговорчив. Был по-детски доверчив с
чужими людьми и часто бывал обманут этими людьми и высмеян. Но
не дай Бог -- рассердить отца, задеть его самолюбие! В ярости
он был неукротим и те, кто его знали -- побаивались перечить
ему. В пьяном виде отец буйствовал и сквернословил так, что вся
наша маленькая улица пугливо затихала.
Мать всеми силами души ненавидела нашего отца! Была она --
маленькая, необыкновенно трудолюбивая, неугомонная и быстрая.
Все у нее кипело в руках. Неграмотная, она в тоже время легко
складывала и вычитала многозначные цифры в уме. Ум у матери был
чисто практический, у отца -- отвлеченный, мечтательный. Мать
была -- чисто русская, отец -- полуполяк, полурусский. Говорил,
впрочем, с белорусским акцентом, за что нас дразнили "хохлами".
В семье царил отцовский ремень. Отец жестоко наказывал нас за
разные разности. И мы, как говорятся, боялись шевеления его
бровей. Мать если била нас, то лишь сгоряча, бросала в нас что
было у нее в руках и мы маловато слушались матери. Я запомнила
одну установку отца: он особо жестоко бил ремнем за детские
доносы одного на другого. Он говорил так: доносчику -- первый
кнут. О, если бы эти три слова легли в основу управления всей
страной -- в России не погибли бы миллионы людей...
В семье всяк жил сам по себе. Но старшие почему-то считали
своим долгом -- игнорировать и обижать младших. Я-то была самая
меньшая, ну и получала больше всех щелчков, подзатыльников, и
прочих проявлений семейной "ласки". На меня никто не обращал
никакого внимания. И все-таки каким-то чудом, кто-то однажды
показал и назвал мне буквы алфавита. Было мне пять лет. Я как
будто -- проглотила этот алфавит, запомнила сразу и навсегда. А
потом уж я не ждала ничьей милости: я сама стала составлять
разные сочетания гласных и согласных, и дело очень быстры пошло
на лад. Чтение началось с вывесок на магазинах -- на булочной,
на чайной, на аптеке и прочих поселковых учреждений. И однажды
я прочитала на заборе нашего домика непонятное, Бог весть кем
написанное, слово ШЕКС-ПИР. Так было оно написано -- через
тире, и Пир с большой буквы. Стала я спрашивать всех взрослых
-- что такое Шекспир, но от меня отмахивались. как от
назойливой мухи, видно и сами не знали. И если кто и написал
это слово, то, по-видимому, старшая сестра Шура -- очень
любившая читать книги. Мне это слово открылось в тринадцать
лет. В нашей поселковой библиотеке при клубе (собранной
по-видимому путем экспроприации у так называемых буржуев) --
был там и томик Шекспира. Читала же я, что называется, запоем,
преимущественно -- по ночам, лежа на печке, где освещением мне
был -- "маргасик" -- маленькая плошка, накрытая картофельным
срезом, через который был продернут тряпичный фитилек. Горючим
был или керосин, или какой-нибудь жир. Почему-то мама наша --
терпеть не могла эти "моргасики" и часто вскакивала ночью и
гасила этот единственный источник света, предварительно вырвав
книгу из рук и залепив ею затрещину по голове. Но вот мама,
ворча, укладывалась на свое место и через некоторое время
раздавалось ее легкое похрапывание. Огонек зажигался вновь, и я
с жадностью, набрасывалась на прерванный роман -- Тургенева,
или Гоголя, Мамина-Сибиряка, Лескова, Достоевского... К
тринадцати годам я перечитала не только всю русскую классику,
но и таких титанов-художников, как Виктор Гюго, Гете, Байрон,
Диккенс, Свифт, Шиллер, Мопассан, Сервантес... Нередко я
заливалась слезами над страданиями маленького Давида
Копперфильда, или смеялась над проделками Скопена, пока мать не
разбужу...
Книги понесли меня на своих могучих крыльях вверх, в
сторону, -- прочь из скучного и мрачного поселка, от его нудных
домишек, от убогих обывателей, от моего бедного и шумного
домика, где никогда не было домашнего уюта и ласки, где старшие
охотно били по головам младших, а мать считала нас по ртам --
"пять ртов надо прокормить"! И я стала думать о своей судьбе
сама. Надо сказать, что в школу в 1 класс я пошла сама по себе.
Мне было шесть лет, я пришла и села за парту позади всех. Но
учительница увидела меня и спросила -- Ты чья девочка? Я
назвала себя. -- А сколько тебе лет? -- Шесть, но уже седьмой
пошел -отвечала я. -- Ну, тебе еще рано, иди домой. -- Я
спряталась за спины сидящих и притихла. Меня, кажется, забыли.
На другой день я снова пришла в школу. Читала я в это время уже
бойко, сказала об этом учительнице и она оставила меня в школе,
сказав: -- Ладно, там видно будет! -- Потом мать спохватилась:
-- "Куда это ты собираешься?" -- "В школу" -- говорю я ей. --
"Ай ты поступила? Ну, ладно, ходи, под ногами мешаться меньше
будешь." -- Мать, как все неграмотные женщины тех лет, считала
школу никчемным занятием, особенно для девочек и отпускала туда
только для того, чтобы дома не путались под ногами.
Домашняя жизнь была у нас трудной, обидной. Ничто нас не
объединяло. Хотя, впрочем, был один такой пункт, когда мы вдруг
оказывались вместе лицом к лицу и составляли собой --
коллектив. Это был наш домашний театр. Почему? Откуда? Кто
принес в нашу лачугу понятие о театре? Трудно сказать. Но брат
Володя -- этот с малых лет был врожденный артист. Талант его
был необычайный, бьющий фонтаном во все стороны. Великолепный
импровизатор, азартный плясун, подражатель, выдумщик
неиссякаемый, гитарист. Наш домик гудел от хохота, когда Володя
начинал "чудесить". Комик он был необыкновенный, неисчерпаемый
и на редкость самобытный. Но свой дар необыкновенный он уносил
из дома -- в люди. Домой приходил он чаще всего --
опустошенный, раздражительный и -- ложился отсыпаться.
Помешаешь ему -- побьет и все. Но когда у него были минуты для
дома -- мы все обожали его. Вот тогда мы и делали домашнюю
сцену -- сдвигали столы, сшивали старые одеяла, доставали паклю
и сажу на грим, резали бумагу на короны, на мантии и -- играли.
Потом приходила мама -- сердитая, раздраженная и -- все
кончалось. И еще нас объединяли пение и музыка. В доме
зазвучала гитара -- это брат Володя. Он где-то достал ее --
разбитую в пух и прах. Он ее долго и любовно собирал и сделал
из рухляди сущую радость! Учился играть он сам, по ночам, в
своей крошечной каморке, заваленной всевозможным хламом и
инструментами. Я каждый раз просыпалась за заборчиком его
комнатушки и вся превращалась в слух. Гитара буквально оживила
под пальцами брата, она становилась источником невыразимых
ощущений: звуки ее то бархатный -- нежные и печальные, вдруг
рассыпались мелким бисером в частом переборе... Брат был --
художник в полном смысле этого слова. Его никто ничему не учил,
он сам все постигал своей волей и невероятным терпением. В те
годы еще не было радио, не было телевизоров и молодежь сама
открывала для себя радости, собираясь по вечерам около домиков
и предаваясь играм, пению, танцам. Из дома каждый приносил свой
инструмент -- балалайку, скрипку, мандолину, деревянные ложки
-- это вместо барабана -- и составлялся импровизированный
оркестрик.
Я была еще маленькой, когда мне снился один и тот же сон.
Хотя это был и не совсем сон, а какое-то видение перед началом
засыпания. И я всегда, еще днем, ждала той поры, когда нужно