глазами. Я была неопытна, а подсказать мне добрый совет --
плюнуть на самолюбие и хотя бы один год не идти на работу --
мне было некому. Семейство, где я жила -- все были мои
потенциальные недоброжелатели и по нации и по вере.
Я пошла искать работу. Я снова вспомнила токарный станок.
Только станок уважала я, и никакие "культурно-массовые"
должности при клубах мне были не нужны, они мне были чужды и
ненавистны.
Устроилась на завод "Сельмаш". Две недели привыкала к
станку. Малыш мой был в яслях. Через две недели разразилась
катастрофа! Ребенок мой -- моя жизнь, мое дыхание -- заболел
смертельно-опасной болезнью -- тяжелейшим колитом! Меня с ним
поместили в детскую больницу. Шел З6-ой год. В этом году
неслыханная жара разразилась в Белоруссии. В больнице все было
переполнено -- и палаты, и коридоры, и веранда, и даже прихожая
и вестибюль. Страшная духота, вонь и частые душераздирающие
вопли матерей, у которых умирали на руках их малютки.
Смертность была потрясающая. Мне показалось, что я попала в
чистилище, а может быть и хуже того. Вконец замученные
сотрудники больницы день и ночь мелькали по палатам в белых
своих халатах. Ответом на их усилия была смерть, смерть,
смерть. Умирали дети, не в силах вынести безумную жару этого
лета. Токсическая диспепсия -- детская холера!..
Меня поместили в угол большой палаты. Маленькая кроватка
без перил, тумбочка, табурет -- сущая голгофа для матери, и
все. "Если умрет -- мне не выдержать", -- мелькнуло тогда в
моей голове. И началась борьба. В сущности даже и не борьба, а
мое бездейственное бдение над угасающей жизнью ребенка. Так
продолжалось целых четыре дня! Никто из врачей не подходил к
моей кроватке. Врачи, медсестры бросались активно спасать
только годовалых и двух- и трехгодовалых детей, а трехмесячный
ребенок, они знали это, почти обречен, они и не спешили тратить
свои силы и время на таких маленьких. Я не винила врачей,
по-своему они были правы. Но прошло два дня, как я заметила во
время обхода: если сдающий дежурство врач говорил, указывая на
больного, слово "тяжелейший", значит, ребенок обречен, значит,
ночью этой он умрет. Если врач говорил "тяжелый" -- была еще
надежда, что ребенок останется жить. Три дня о моем сыне
говорилось -- тяжелый. На четвертый день я услышала это
беспощадное слово -- тяжелейший. И никто -- ничего. Ни
лекарств, ни процедур. Я схватилась -- надо действовать! Надо
-- но как? Надо совершить что-либо небывалое, ошеломляющее;
надо обратить на себя внимание. Силы мои напряглись и
удвоились. Не долго думая, я влетела в ординаторскую, куда нам,
матерям было запрещено входить, а я прямо ворвалась. Встала
посреди комнаты -- все вдруг обернулись ко мне. Через долгую
паузу раздельно и внятно я произнесла: "Если мой сын умрет -- я
убью кого-нибудь из вас, и мы будем квиты!
Все врачи были исключительно -- женщины; больше того --
все врачи были исключительно еврейки. Словно бомба разорвалась
в ординаторской -- так все вдруг засуетились, забегали. Сразу
же была принесена "История болезни". Раскрыли эту историю и --
ни одной записи, кроме имени-фамилии и диагноза -- "колит". И
сразу же всем кагалом побежали в палату к больному. Да,
тяжелейший, ничего не скажешь. Ребенок весь истаял, как
восковая свечка. И тут же начались процедуры: вливание
физиологического раствора, разнообразные клизмы, компрессы,
уколы, грелки... Да что толку-то! Мальчик мой уже не мог
глотать, он уже не закрывал плотно глазки и тихо стонал, как
взрослый человек. Личико его стало старческим, а ручки и ножки
-- повисли, как тонкие стебельки; он медленно истекал кровью.
Врачи сказали: если остановим кровотечение, то он, возможно,
будет жить.
Сколько продолжалась эта ужасная борьба со смертью --
неделю? Или две? Я потеряла счет дням и часам. Я держала его на
руках, тихонько дула на него, чтобы отогнать жару... Я
бдительно выполняла все предписания и, главное, содержала все
его предметы (соски, растворы, жидкие лекарства) в
исключительной чистоте. Он никогда не спал, я это угадывала, и
глазки его уже не видели меня. Он медленно уходил от меня.
В этой больнице на нас, матерей, никто не обращал ни
малейшего внимания. На нас только сыпались окрики, брань,
насмешливые замечания. Женщинам из семейств приносили каждый
день еду. Спать было негде и нередко измученные матери ложились
на голый пол и засыпали крепким сном, и нередко просыпали
смерть ребенка. Иногда на смену матерям приходили бабушки,
родные сестры и даже отцы... И только ко мне никто никогда не
приходил, никто не принес мне бутылку молока или кусок хлеба.
Вычахла я, стала как тень -- никто бы уже не узнал меня теперь,
если бы встретил. Спала я, став на колени возле кроватки сына и
положив голову у его ножек. По несколько минут спала. И
вскакивала так быстро, как будто мне над ухом раздавался
выстрел -- умер! Слава Богу, нет... но положение не улучшалось.
Иногда на несколько минут я заходила в ночное дежурство в
комнату к одной медсестре. Это была пожилая дама, весьма
представительная, русская, как видно, из дворян. Я недолго
разговаривала с ней, но всегда получала от нее добрые и умные
советы. Так она мне сказала однажды: "Ваша цель -- жизнь вашего
ребенка. Не возмущайтесь, не негодуйте на беспорядки, берегите
все свои силы для него. Не смотрите по сторонам, не реагируйте
на смерти вокруг вас. Думайте только о своем и -- молчите,
молчите. Вы еще можете унести его отсюда живым". Этот совет
вошел в меня целиком. А однажды я спросила ее: "Почему вы не
врач? Вы же образованный человек, что вам стоило стать врачом?"
-- И я услышала от нее ответ, который запомнила навсегда: "Я
воспитывалась в интеллигентной семье. С детских лет я мечтала
стать сестрой милосердия. Это, видите ли, две совершенно разные
профессии -- сестра и врач. Про врача не скажешь -- врач
милосердия".
Я поняла ее. Я была очень благодарна этой деловой и
немногословной женщине. Она морально поддержала меня в
труднейшие дни моей жизни.
А сын мой умирал. Однажды кто-то сказал мне: попробуйте
дать своему ребенку чистый казеин. Может быть, это ему только и
нужно сейчас. -- Эти слова запали мне в голову -- казеин...
дать казеин. Но где я его возьму? Ах, да -- обратиться к врачу!
Пошла в ординаторскую, говорю: "Выпишите ребенку казеин". --
Реакция, как всегда, была быстрой и бурной:
-- Это еще что? Мы что, не знаем, как лечить?
-- Выпишите казеин!
-- Ну что за нахальная мать! Да бросьте вы казеин, он не
лучше всего, что мы делаем вашему ребенку.
-- Выпишите казеин! Хуже будет, ну -- пишите!
Врач взяла бумажку и написала: "Молочная кухня -- 200 гр.
казеина больному ребенку". -- Нате, возьмите ваш казеин! от вас
иначе не избавишься.
Я схватила бумажку и бегом в палату. Попросила соседей --
все время наблюдать ребенка. Я бежала на кухню. Жара плавила
тротуары, каблуки полностью врезались в асфальт. Я бежала сломя
голову. Вот она -- кухня, только очередь там -- бесконечная.
Жара, духота... я пробилась к самому окошку: -- Скорее!.. Он
умирает... Казеин, спасите его' 200 гр. казеина!
По-видимому, мой вид сильно подействовал и на очередь и на
повара. Через десять минут теплая бутылочка со свежим казеином
была в моих руках. "Спасибо, очередь! -- крикнула я,
обернувшись на большую толпу. -- Желаю здоровья вам и вашим
детям!"
Я сломя голову побежала обратно. Пот катил с меня ручьями,
дышать было нечем -- жара! На пути моем стоял какой-то
крошечный магазинчик, торговавший детским бельем. Совершенно не
думая, безотчетно я влетела в него, схватила две голубых
распашонки, бросила деньги на прилавок -- и снова побежала во
весь дух. Влетела в больницу -- скорей, скорей, в свою
палату... стою у двери, смотрю на лица соседок, слышу: "Жив
еще, не бойся". Я поила его с ложечки. У него не было сил
сосать из соски. Он -- глотал!
Он выпил 50 гр. и крепко сомкнул веки. Я -- закричала.
Прибежала врач, сказала: "Он уснул. Это хорошо". Я спросила,
проснется ли он? Врач уклончиво ответила: "Всяко может быть".
Он спал, а я не спускала с него глаз. Жизнь повисла на волоске
-- вот-вот оборвется! Какой силой жила я эти часы, каким
дыханием дышала -- этого никто не может объяснить, ибо эта сила
находится вне человека и вне его сознания. С тех пор он начал
пить казеин и спать. Когда он спал -- кишечное кровотечение
прекращалось. Но это был еще не ребенок, а высохшая мумия,
крошечный старичок. Он потерял почти половину своего
первоначального веса.
Все это время я очень много плакала. То есть, плакала
беспрерывно, что бы я ни делала -- слезы текли и текли по моему
лицу. Однажды я забежала в ближнюю столовую -- наскоро поесть.
В мою тарелку капали слезы, но я не замечала этого, привыкла,
что ли. За мой столик подсела молодая женщина, что-то заказала
себе, потом пригляделась ко мне и говорит: "У вас какое-то
большое горе, по-видимому, оно давно у вас..." -- Я ей
ответила: "Откуда это вам известно?" -- она мне сказала, что
так хронически плачут только при потере очень близкого человека
-- ребенка, или матери. Тогда я ей сказала, что рядом, в
детской больнице, сын мой тяжело болен, надежды очень мало.
Боже, как заволновалась эта чужая мне женщина! Как она стала
уговаривать меня! Она предложила мне ежедневно в этот час
проходить в эту столовую, чтобы говорить ей о своем горе. Она
сказала, что ничто так не помогает, как общение с другим
человеком, которому надо говорить все, говорить одно и то же,
только не молчать наедине с собою. Эта милая женщина
запомнилась мне на всю жизнь! Да, это верно: горе можно и нужно
"отговаривать". Это что-то вроде ворожбы. Я испытала нечто
подобное, только гораздо позже.
Три месяца пробыли мы с сыном в этом страшном доме скорби
и слез. Большинство входящих сюда матерей с кружевными
сверточками уходили домой с пустыми руками, отупевшие от
непосильной тяжести утраты своего ребенка. Я уходила с сыном, с
живым. Зашла попрощаться и поблагодарить врачей. Они
растроганно, наперебой забросали меня словами: "Нет, нет, мы
только помогали вам! Ваша заслуга, что он жив, такие матери,
как вы, встречаются редко. Вы ругались, чуть не дрались с нами,
но -- все окупилось -- он живой!" А профессор Коган сказал мне
на прощанье: "Учтите, он еще пять лет будет болеть этой
болезнью. Потом пройдет, но -- берегите его все эти пять лет".
Слова процессора были пророческими. Все было так, как он мне
сказал.
Все то время, в котором я жила, в котором проходили все
мои злоключения, несло в своем течении людей с человеческими
лицами, еще нормально живущих и занимающих более или менее
руководящие посты. К этим людям относится и Андрей Сергеевич
Бубнов (человек с чеховскими глазами) и тот, который читал мое
письмо в редакцию "Правды", и пожилой председатель партколлегии
с седой головой. Все эти люди -- с человеческим лицом и с
человеческим подходом к решению всяких жизненных задач --
немного погодя, еще через несколько лет, все были снесены с
лица земли вражескими ветрами, налетевшими на страну из
каких-то таинственных космических сфер, ветрами, отравленными
ядом ненависти, злобы, предательства. Ведь не может же быть
такого, чтобы один маленький, невежественный и очень злой
человечишко одним взмахом своей руки разбил колоссальный народ