было ложиться спать. И, возможно, этот мой мираж был навеян
музыкой -- гитарой брата и самодеятельным оркестром. И если это
мое видение попробовать выразить словами, то это будет...
Сначала -- небо, но не надо мною, а подо мною. Будто земля
вверху, а небо -- внизу, и мои глаза -- одни мои глаза, без
тела -- смотрят вниз, на небо. Потом появляется огромная сеть,
сплетенная из толстых золотых канатов, и она плывет-плывет, как
облака. Ниже золотой сети вдруг появляются гирлянды цветов и
так же плывут. Но цветы такие, каких я на земле никогда не
видела -- огромные, многокрасочные и ослепительно красивые. И
уже ниже гирлянд цветов вылетают птицы. Они тоже золотые.
Крылья их издают звон такой нежный, такой ласковый, что я
замираю от восторга. Еще немного и птицы начинают петь. Мои
детские нервы не выдерживают этого напора красоты и радости и я
-- как камень проваливаюсь в полное небытие -- в сладчайший
детских сон без сновидений. Утром -- я помню этот свой мираж. Я
о нем никогда никому не рассказываю, потому что боюсь потерять
его. И я знаю, что он повторится снова и я с радостью ожидая
вечера.
Детство было трудным, голодным, раздетым -- разутым и все
же великолепным! Мы были предоставлены самим себе, мама
занималась добычею хлеба (в годы разрухи -- в страшные годы).
Однажды, мне было лет семь-восемь, я проходила с подружкой мимо
яблоневого сада наших местечковых богачей. Была поздняя осень,
снятые яблоки лежали в буртах на земле. Надо сказать, что кража
чужих яблок -- не считалась у нас кражей; и у нас был маленький
садик, как и у всех жителей, и к нам лазали чужие ребята, и все
это носило характер -- игры, озорства, не больше. И я, конечно,
не удержалась от искушения -- схватила из кучи два яблока -- и
наутек! Но меня мгновенно догнала небольшая черная собака, и
вонзила свои клыки прямо в ногу, повыше щиколотки. Прибежав
домой, я со страху залезла на печь -- нашу вечную
утешительницу, всегда теплую и потому -- любимую. На другой
день мою ногу -- разнесло. На месте собачьих зубов появились
две черные язвы. Поднялся жар. Но матери я и братишка --
погодок -- ни слова. Мы боялись -- мать спуску не дает за такие
проделки. День лежу, два лежу. Мать спросит: -- "Ты чего не
слазишь?" -- "Голова болит!" -- "Ну и ладно", -- мать и забудет
тотчас же. Однако нога раздулась и сделалась будто стеклянной.
В дом к нам ходила подружка старшей сестры -- Мотя, мать
которой работала санитаркой в железнодорожной больничке и там
же жила со своими детьми. Мотя много чего насмотрелась в этой
больнице. Сестры дома не было, и Мотя вспрыгнула ко мне на
печь. -- Ты чего лежишь? -- спросила она. А я показала ей свою
страшную ногу. Мотя глянула, да как закричит: -- Тетя Дуня,
вашей девчонке ногу отнимут. Что же вы смотрите-то? -- Тут мать
и Мотя стали меня с печи тащить. Но я здоровой ногой так стала
от них отбиваться, а тут еще братишка стал мне помогать -- Не
дадим ногу отрезать! Не дадим! -- и битва была нами выиграна.
Мать сказала только: -- Черт с ними! После займусь, сейчас
некогда -- сказала и забыла про нас. А нам только этого и надо
было. Решили мы сами лечить свою ногу. Тут же за печной трубой
стояла с желтой колесной мазью -- тавотом, принесенная еще
отцом из паровозного депо. Взяли мы тряпицу, намазали тавотом и
приложили к ноге. Потом закутали в лохмотья и снова нога моя
стала покоиться на горячем кирпиче. На другой день из места
укуса вышел гнойный стержень и обнажилась кость. Мы снова в эту
дырку натолкали тавота и дело пошло на лад. Жар спал.
Сердобольный братишка таскал мне на печь еду -- хлеб, яблоки. И
стала быстро поправляться.
Можно подумать, что мать наша и все мы -- были сухие,
бессердечные эгоисты, но это -- не так. Просто в те времена в
простом народе был такой вот моральный уклад в семьях, но семьи
-- были, и были они крепко сколочены, и порядок был даже в
нашей безалаберной семье. Мы в глубине души может быть и очень
любили и маму, и друг друга. Но это никак не выражалось и
внешне мы были грубоваты и скрытны, мы боялись проявления наших
чувств и прикрывались грубостью, иронией, лишь бы не казаться
слащаво-ласковой "маменькиной дитятей". Мать любила нас сильным
материнским инстинктом и стремилась только к одному: чтобы все
мы были "живэньки-здоровэньки" (как говорил отец). Все
остальное шло самотеком, по воле Божией.
Иногда эти наши ребячьи шалости заходили слишком далеко.
Так у нас в поселке стоял огромный элеватор для хранения в нем
хлеба. Говорили, что он был второй по величине в России. От
купола этого элеватора спускался и заземлялся громоотвод --
металлический трос, скрученный из многих тонких проволок. И
повадились ребята -- мальчишки -- по внешней тоненькой пожарной
лестнице -- забираться на самою макушку элеватора, а оттуда,
уцепившись за трос -- спуститься вниз. Высота была не менее
15-ти этажей. Ну, конечно, полезла и я. С низу-то казалось все
таким простым и легким, а как глянула я вниз -- так во мне все
и замерло. Что делать- то? А снизу кричат -- давай, прыгай,
цепляйся за трос! А до троса надо дотянуться -- сантиметров 70.
Цепенея от страха я закрыла глаза и рывком упала на трос и,
какая сила мне помогла, я уцепилась пальцами за трос и...
по-видимому, силы мои ослабели от страха и я стрелой полетела
вниз. через насколько секунд я сидела на земле, но что стало с
моими ладонями и голыми ногами -- с них кожа съехала, как
чулок. И это надо было спрятать от матери, чтобы она еще не
добавила прутом -- "не лазай куда не надо, не лазай"...
Тяжелые были времена в России! Иногда мать приходила в
полное отчаяние: она садилась у края стола на лавку и начинала
страшно "выть" с причитаниями, как раньше выли по покойникам.
Причитывала она из своих дум все, что так тяготило ее: "...ох,
да что же я буду делать с вами, горемычная! 0х, да когда же
господь-бог приберет меня, разнесчастную!" И все в этом роде.
Тогда ребята все разбегались -- кто куда -- а я садилась рядом
с матерью и тоже начинала ревмя реветь от страха за мать и из
острой жалости к ней.
Однажды мы чем-то уж очень досадили матери и она,
рассердившись, взяла и раскрыла все двери настежь и ушла из
дома. А стояли крещенские морозы. Ну, мы были тоже не дураки --
взяли и убежали к соседям. На другой день вернувшись в дом, мы
обнаружили на полу, что листьев по осени -- тараканов --
тьма-тьмущая! К великому нашему ликованию и смеху, мать
невзначай всех тараканов выморозила! И больше всех смеялась
сама мать -- такому счастливому обороту дела -- после вчерашней
своей истерики.
Наша безотцовская жизнь, наша отчаянная бедность выпала на
годы гражданской войны, разрухи, всеобщего голода 20-21-23
годов. Только мать спасла нас от неминуемой голодной смерти в
те годы. Быстрая, сообразительная она сразу поняла -- погибнем,
если будет она, как многие другие многодетные женщины (мужья
которых погибли на фронте) наши соседки -- сидеть сложа руки и
предаваться отчаянию. Мать пустилась в разные коммерческие
дела: откуда-то она стала доставать каустическую соду,
канифоль, подохших свиней и начала варить мыло! Для этого она
сама к нашей избе пристроила "мазанку" -- маленькую конурку --
глинобитную; печь там наладила, оштукатурила и -- запустила
мыловарение на полный ход! Ну и преследовала же ее милиция за
это мыло! Помню я эти обыски и разгромы маминого производства,
когда ее накрывали с "поличным товаром". При этом мать не
терялась, она быстро выстраивала свою "ржаную роту", ставила в
авангард и кричала: -- Вот они -- пять ртов, им что же --
подыхать? -- И милиция обычно капитулировала под натиском
маминых доводов. Это были времена, когда в людях, даже в
милиционерах, не была еще полностью выкорчевана человечность --
жалость к страданиям бедноты. Сам Закон отступал перед явлением
"рваной роты".
Мать наша была на редкость справедливым и отзывчивым
человеком: она не только спасала нас, она не дала погибнуть
соседке справа от нашего дома -- четверо детой и муж столяр,
заработка которого хватало на осьмушку табака, -- и соседку
слева -- семеро детей, вдова -- все стали отекать от голода.
Мать делилась с ними со всеми. Мы -- ребята -- дружились с
ребятами обеих семейств и с радостью делились всей, что было у
нас в руках. Выжили все. Мать никогда не занималась
накопительством, не наращивала внешнего благополучия и все, что
могла добыть -- щедро бросала в места, где гнездилась смерть от
голода. Поэтому мы никогда но были хорошо одеты-обуты и раньше
нас никто не отбивал едва оттаявшую землю голыми пятками и
позже нас никто не совал босые ноги в разный обувной хлам.
Примерно лет пяти мне довелось полностью осознать одну
заповедь -- не украдь! Однажды, прислушиваясь к разговорам
взрослых, я услышала слова: "Украдено... кто украл" и прочее. Я
спросила кого-то: -- Что такое -- украсть? Мне ответили, что
это значит -- взять чужую вещь тайком и убежать с нею. Я, не
долго думая, пошла к соседней девочке -- подружке. Она сидела
на ступеньках крыльца и копалась в ящички с разноцветными
лоскутьями. Я дождалась, когда Тая куда-то отошла, быстро
схватила самый красивый лоскут и побежала домой. -- Мама-мама,
смотри какой я лоскут украла у Таиски! -- Мать, ни слова не
говоря, схватила меня за руку и повела к соседям. Следствие
длилось недолго: меня заставили публично вернуть лоскут и
просить прощения. Потом мать снова взяла меня за руку и привела
в наш огород, где выломала хорошую хворостину и так исхлестала
меня по голым ногам, что я навеки запомнила, что такое слово --
воровать. Била и приговаривала: "не бери чужого, не воруй, не
воруй..." Две великие заповеди преподали своим детям простые
люди -- мой отец и мать: "доносчику первый кнут" и "не бери
чужого, не воруй, не воруй". На этих заповедях издревле стояла
земля русская.
Чтение книг помогло мне очень рано осознать жизнь и
слишком рано открылась предо мной огромная пропасть
несоответствия между романтикой прочитанного и настоящей
реальной действительностью. Ведь в книгах даже страдания
красивы и возвышенны! Даже уродства, постыдные деяния людские
-- в книгах звучат иначе. Книги возвышали и звали куда-то,
жизнь -- унижала и обозлевала. Книги -- дивный вымысел! Жизнь,
пропущенная сквозь красоту души художника -- как бы смывала,
очищала все отвратительное, что есть в реальной жизни и,
начитавшись книг, мы потом были жестоко обманутыми и
оскорбленными теми, кто книг никогда не читал. Рано я начала
искать себя самое среди книжных персонажей. И ведь нашла я себя
в свои 13-14 лет в повести А.Н.Толстого "Гадюка". И до сих пор
я знаю -- словно с меня написан этот образ! Всей своей душой --
я "гадюка". Разница, может быть, разве во внешности и ж
некоторых чертах характера. "Гадюка" навсегда осталась моим
любимым сочинением далеко не любимого писателя!
В 13 лет я не могла больше жить у матери. Давила семья --
неуютная, насмешливая, драчливая. Давил поселок -- соседи --
обыватели недоброжелательные, хитрые и злые. И только наш
поселковый железнодорожный клуб был для меня радостью и
забвением от скверного быта, от криков старших, от затрещин
матери. Наш клуб... В те годы (годы НЭПа) к нам на периферию
присылались из Москвы совершенно невероятные силы. По каким
признакам -- не знаю (должно быть, по социальному положению --
из дворян). К нам был послан дирижер из Большого театра некий
Стрекопытов.
Это был пожилой человек, одинокий, и о том, кто он был,