родное село Светловидово под Таруссой. Малолетней школьницей она была
сослана с родителями в 1929 году, навсегда лишена учёбы. Учительница ласково
звала её "Мотя-Эдиссончик": девочка не только отлично училась, но имела
изобретательский склад ума, она какую-то турбинку ладила от ручья и другие
изобретениия для школы. Через семь лет потянуло её хоть глянуть на брёвна
той недостижимой школы -- и получила "Эдиссончик" тюрьму и лагерь.
Дайте-ка детскую судьбу такую из ХIХ века!
Под раскулачивание непременно подходил всякий [мельник] -- а кто такие
были мельники и кузнецы, как не лучшие техники русской деревни? Вот мельник
Прокоп Иванович Лактюнкин из рязанских (петелинских) Пеньков. Едва он был
"раскулачен", как без него через меру зажали жернова -- и спалили мельницу.
После войны, прощённый воротился он в родное село, и не мог успокоиться, что
нет мельницы. Лактюнкин испросил разрешение, сам отлил жернова и на том же
(обязательно на том же!) месте поставил мельницу -- отнюдь не для своей
выгоды, а для колхоза, еще же верней -- для полноты и украшения местности.
А вот и деревенский [кузнец], сейчас посмотрим, какой кулак. Даже, как
любят отделы кадров, начнём с отца. Отец его, Гордей Васильевич, 25 лет
служил в Варшавской крепости и выслужил, как говорится, только то серебро,
что пуговка оловца: солдат-двадцатипятилетник лишался земельного надела.
Женясь при крепости на солдатской дочке, приехал он после службы на родину
жены в деревню Барсуки Красненского уезда. Тут подпоила его деревня, и
половиной накопленных им денег заплатил он за всю деревню недоимки податей.
А на другую половину взял в аренду мельницу у помещика, но быстро на этой
аренде потерял и остальные деньги. И долгую старость пробыл пастухом да
сторожем. И было у него 6 дочерей, всех выдал за бедняков, и единственный
сын Трифон (а фамилия их -- Твардовские). Мальчик отдан был услуживать в
галантерейный магазин, но оттуда сбежал в Барсуки и нанялся к кузнецам
Молчановым -- год бесплатным батраком, четыре года учеником, через 4 года
стал мастером и в деревне Загорье поставил избу, женился. Детей родилось у
них семеро (средь них -- поэт Александр), вряд ли разбогатеешь от кузни.
Помогал отцу старший сын Константин. От света и до света они ковали и варили
-- и вырабатывали пять отличных насталенных топоров, но кузнецы из Рославля
с прессами и наёмными рабочими сбивали им цену. Кузница их так и была до
29-го года деревянная, конь -- один, иногда корова с тёлкой, иногда -- ни
коровы, ни тёлки, да 8 яблонь, вот такие мироеды. Крестьянский Поземельный
Банк продавал в рассрочку заложенные имения. Взял Трифон Твардовский 11
десятин пустоши, всю заросшую кустами, и вот ту пустошь корчевали своим
горбом до самого года Чумы -- 5 десятин освоили, а остальные так и покинули
в кустах. Наметили их раскулачить -- во всей деревне 15 дворов, а кого-то же
надо! -- приписали небывалый доход от кузницы, непосильно обложили, не
уплачено в срок -- так собирайся в отъезд, кулачьё проклятое!
Да у кого был дом кирпичный в ряду бревенчатых, или двухэтажный в ряду
одноэтажных -- вот тот и кулак, собирайся, сволочь, в шестьдесят минут! Не
должно быть в русской деревне домов кирпичных, не должно двухэтажных! Назад,
в пещеру! Топись по-чёрному! Это наш великий преобразующий замысел, такого
еще в истории не было.
Но главный секрет -- еще не в том. Иногда, кто и лучше жил -- если быстро
вступал в колхоз, оставался дома. А упорный бедняк, кто заявленья не подавал
-- высылался.
Очень важно, это самое важное! Ни в каком не "раскулачивании" было дело,
а в насильственном вгоне в колхоз. Никак иначе, как напугав до смерти,
нельзя было отобрать у крестьян землю, данную революцией, -- и на эту же
землю их же посадить крепостными.
Это была вторая гражданская война -- теперь против крестьян. Это был
Великий Перелом, да, только не говорят -- [[чего перелом]]?
Русского хребта.
Нет, согрешили мы на литературу соцреализма -- описано у них
раскулачивание, описано -- и очень гладко, и с большой симпатией, как охота
на лязгающих волков.
Только не описано, как в длинном порядке деревни -- и все заколочены
окна. Как идешь по деревне -- и на крылечке видишь мёртвую женщину с мёртвым
ребёнком на коленях. Или сидящего под забором старика, он просит у тебя
хлеба -- а когда ты идешь назад, он уже завалился мёртвый.
И такой картины у них не прочтём: председатель сельсовета с понятой
учительницей входит в избу, где лежат на полатях старик и старуха (старик
тот прежде чайную держал, ну как не мироед? -- никто ведь не хочет с дороги
горячего чаю!) и трясет наганом: "слезай, тамбовский волк!" Старуха завыла,
и председатель для пущей острастки выпалил в потолок (это очень гулко в избе
получается). В дороге те старики оба умерли.
Уж тем более не прочтем о таком приеме раскулачивания: всех казаков
(донская станица) скликали "на собрание" -- а там окружили с пулемётами,
всех забрали и угнали. А уж баб потом выселять ничего не стоило.
Нам опишут и даже в кино покажут целые амбары или ямы зерна, укрытые
мироедами. Нам только не покажут то малое нажитое, то родное и своекожное --
скотинку, двор да кухонную утварь, которую всю покинуть велено плачущей
бабе. (Кто из семьи уцелеет, и извернется схлопотать, и Москва "восстановит"
семью как середняцкую -- уж не найдут они, вернувшись, своего среднего
хозяйства: всё растащено [активистами] и бабами их.)
Нам только тех узелков малых не покажут, с которыми допускают семью на
казённую телегу. Мы не узнаем, что в доме Твардовских в лихую минуту не
оказалось ни сала, ни даже печёного хлеба -- и спас их сосед, Кузьма
многодетный, тоже не богач -- принес на дорогу.
Кто успевал -- от той чумы бежал в город. Иногда и с лошадью -- но некому
было в такую пору лошадь продать: как чума стала и та крестьянская лошадь,
верный признак кулака. И на конном базаре хозяин привязывал её к коновязи,
трепал по храпу последний раз -- и уходил, пока не заметили.
Принято считать, что Чума та была в 1929-30-м. Но трупный дух её долго
еще носился над деревней. Когда на Кубани в 1932-м намолоченный хлеб весь до
зерна тут же из-под молотилки увозили государству, а колхозников кормили
лишь пока уборка и молотьба, отмолотились -- и горячая кормёжка кончилась, и
ни зёрнышка на трудодень, -- как было одёргивать воющих баб? [А кто еще тут
недокулачен?] А кого -- сослать? (В каком состоянии оставалась
раннеколхозная деревня, освобождённая от кулаков, можно судить по
свидетельству Скрипниковой: в 1930 г. при ней некоторые крестьянки [из
Соловков] посылали посылки с чёрными сухарями в родную деревню!!)
Вот история Тимофея Павловича Овчинникова, 1886 года рождения, из деревни
Кишкино Михневской области (невдали от Горок Ленинских, близ того же шоссе).
Воевал германскую, воевал Гражданскую. Отвоевался, вернулся на декретную
землю, женился. Умный, грамотный, бывалый, золотые руки. Разумел и по
ветеринарному делу самоучкою, был доброхот на всю округу. Неустанно трудясь,
построил хороший дом, разбил сад, вырастил доброго коня из малого жеребёнка.
Но смутил его НЭП, угораздило Тимофея Павловича еще и в это поверить, как
поверил в землю -- завёл на паях с другим мужиком маленькую кустарную
мастерскую по выделке дешёвых колбас. (Теперь-то, сорок лет без колбасы
деревню продержав, почешешь в затылке: и что было в той колбасной плохого?)
Трудились в колбасной сами, никого не нанимая, да колбасы-то продавали через
кооперацию. И поработали всего два года, с 1925 по 1927, тут стали душить их
налогами, исходя из мнимых крупных заработков (выдумывалии их фининспекторы
по службе, но еще надували в уши финотделу деревенские завистники-лентяи,
сами ни к чему не способные, только стать [активистами].) И пайщики закрыли
колбасную. В 1929-м Тимофей вступил в колхоз одним из первых, свел туда свою
добрую лошадь, и корову, и отдал весь инвентарь. Во всю мочь работая на
колхозном поле, еще выращивал двух племенных бычков для колхоза. Колхоз
разваливался, и многие бежали из него -- но у Тимофея было уже пятеро детей,
не стронешься. По злой памяти финотдела он всё считался зажиточным (еще и за
ветеринаруную помощь народу), уже и на колхозника несли и несли на него
непомерные налоги. Платить было нечем, потянули из дому тряпки; трёх
последних овечек 11-летниий сын спроворился разик тихо угнать от описи,
другой раз забрали и их. Когда еще раз описывать имущество пришли, ничего
уже не было у бедной семьи, и бесстыдные финотдельщики описали фикусы в
кадках. Тимофей не выдержал -- и у них на глазах эти фикусы изрубил топором.
Это что ж он, значит, сделал: 1) уничтожил имущество, принадлежащее уже
государству, а не ему; 2) агитировал
против советской власти; 3) дискредитировал колхозный строй.
А как раз колхозный строй в деревне Кишкино трещал, никто уже работать не
хотел, не верил, ушла половина, и кого-то надо было примерно наказать.
Заядлый нэпман Тимофей Овчинников, пробравшийся в колхоз для его развала,
теперь и был раскулачен по решению председателя сельсовета Шоколова. Шёл
1932 год, массовая ссылка кончилась, и жену с шестью детьми (один грудной)
не сослали, лишь выбросили на улицу, отняв дом. (На свои уже деньги они
через год добирались к отцу в Архангельск. Все в роду Овчинниковых жили до
80 лет, а Тимофей от такой жизни загнулся в 53.) *(1)
Даже и в 1935-м году, на Пасху, ходит по ободранной деревне пьяное
колхозное начальство -- и с [[единоличников]] требует денег на водку. А не
дашь -- "раскулачим! сошлём!" И сошлют! Ты же -- единоличник. В том-то и
Великий Перелом.
А саму [[дорогу]], сам путь этот крёстный, крестьянский -- уж этот
соцреалисты и вовсе не описывают. Погрузили, отправили -- и сказке конец, и
три звёздочки после эпизода.
А грузили их: хорошо, если по тёплому времени в телеги, а то -- на сани,
в лютый мороз -- и с грудными детьми, и с малыми, и с отроками. Через село
Коченево (Новосибирской области) в феврале 1931-го, когда морозы
перемежались буранами, -- шли, и шли, и шли окруженные конвоем бесконечные
эти обозы, из снежной степи появляясь и в снежную степь уходя. И в избы
войти обогреться -- дозволялось им только с разрешения конвоя, на короткие
минуты, чтоб не держать обоза. (Эти конвойные войск ГПУ -- ведь живые же
ведь пенсионеры! ведь помнят, поди! А может -- и не помнят...) Все тянулись
они в нарымские болота -- и в ненасытимых этих болотах остались все. Но еще
раньше, в жестоком пути, околевали дети.
В том и был замысел, чтоб семя мужицкое погибло вместе со взрослыми. С
тех пор как Ирода не стало -- это только Передовое Учение могло нам
разъяснить: как уничтожать до младенцев. Гитлер уже был ученик, но ему
повезло: прославили его душегубки, а вот до наших нет никому интереса.
Знали мужики, что' их ждёт. И если счастье выпадало, что слали их
эшелонами через обжитые места, то своих детей малых, но уже умеющих
карабкаться, они на остановках спускали через окошечки: живите по людям!
побирайтесь! -- только б с нами не умирать.
(В Архангельске в голодные 1932-33 годы нищим детям спецпереселенцев не
давали бесплатных школьных завтраков и ордеров на одежду, как другим
нуждающимся.)
В том эшелоне с Дона, где баб везли отдельно от казаков, взятых на
"собрании", одна баба в пути родила. А давали им стакан воды в день и не
всякий день по 300 граммов хлеба. Фельдшера? -- не спрашивай. Не стало у
матери молока, и умер в пути ребёнок. Где ж хоронить? Два конвоира сели в их
вагон на один пролёт, на ходу открыли дверь -- и выбросили трупик.