записок -- тягучая, нудная, противная, была неплохим изобретением, тем
более, что у лагерного режима хватало для этого оплачиваемых лоботрясов и
времени для разбора. Не просто тебя сразу наказывали, а требовали письменно
объяснить: почему твоя койка плохо застелена; как ты допустил, что
покосилась на гвозде бирка с твоим номером; почему запачкался номер на твоей
телогрейке и почему ты своевременно не привёл его в порядок; почему ты
оказался с папиросой в секции; почему не снял шапку перед надзирателем. *(3)
Глубокомыслие этих вопросов делало письменный ответ на них для грамотных еще
даже мучительней, чем для неграмотных. Но отказ писать записку приводил к
устрожению наказания! Записка писалась, чистотою и чёткостью уважительно к
Работникам Режима, относилась барачному надзирателю, затем рассматривалась
ПомНачРежима или НачРежима, и писалось на ней письменное же определение
наказания.
Так же и в бригадных ведомостях полагалось писать номера прежде фамилий
-- вместо фамилий? но боязно было отказаться от фамилий! как-никак, фамилия
-- это верный хвост, своей фамилией человек ущемлен навек, а номер -- это
дуновение, фу -- и нет. Вот если б номера на самом человеке выжигать или
выкалывать! -- но до этого дойти не успели. А могли бы, шутя могли бы, не
много и оставалось.
И тем еще рассыпался гнёт номеров, что не в одиночках же мы сидели, не
одних надзирателей слышали -- а друг друга. Друг друга же арестанты не
только никогда по номерам не называли, а даже [не замечали] их (хотя
кажется, как не заметить эти кричащие белые тряпки на чёрном? когда много
вместе нас собиралось -- на развод, на проверку, обилие номеров пестрило,
как логарифмическая таблица -- но только свежему взгляду) -- настолько не
замечали, что о самых близких друзьях и бригадниках никогда не знали, какой
у них номер, свой только и помнили. (Среди придурков встречались пижоны,
которые очень следили за аккуратной и даже кокетливой пришивкой своих
номеров, с подвёрнутыми краями, мелкими стежками, [покрасивее]. Извечное
холуйство! Мы с друзьями, наоборот, старались, чтобы номера выглядели на нас
как можно более безобразно.)
Режим Особлагов был рассчитан на полную глухость: на то, что отсюда никто
никому не пожалуется, никто никогда не освободится, никто никуда не
вырвется. (Ни Освенцим, ни Катынь не научили хозяев нисколько.) Поэтому
ранние Особлаги это -- Особлаги с палками. Чаще не сами надзиратели носили
их (у надзирателей были наручники!), а доверенные из зэков -- коменданты и
бригадиры, но бить могли всласть и с полного одобрения начальства. В
Джезказгане перед разводом становились у двери барака нарядчики с дубинками
и по-старому кричали: "Выходи [без последнего!!]" (читатель давно уже понял,
почему [последний] если и оказывался, то тут же его как бы уже и не было.)
*(4) Поэтому же начальство мало огорчалось, если скажем, зимний этап из
Карбаса в Спасск -- 200 человек -- замёрз по дороге, уцелевшие забили все
палаты и проходы санчасти, гнили заживо с отвратительной вонью и доктор
Колесников ампутировал десятки рук, ног и носов. *(5) Глухость была такая
надёжная, что знаменитый начальник Спасского режима капитан Воробьёв и его
подручные сперва "наказали" заключённую венгерскую балерину карцером, затем
наручниками, а в наручниках изнасиловали её.
Режим замыслен был неторопливо проникающий в мелочи. Вот, например,
запрещалось иметь чьи-то фотографии, не только свои (побег!), но и близких.
Их отбирали и уничтожали. Староста женского барака в Спасске, пожилая
женщина, учительница, поставила на столике портретик Чайковского,
надзиратель изъял и дал ей трое суток карцера. "Да ведь это портрет
Чайковского!" -- "Не знаю кого, но не положено женщинам в лагере иметь
мужские портреты." -- В Кенгире разрешено было получать крупу в посылках
(отчего ж не получать?), но также неукоснительно запрещено было её варить, и
если зэк пристраивался где-нибудь на двух кирпичах, надзиратель опрокидывал
котелок ногой, а виновного заставлял тушить огонь руками. (Правда, потом
построили сарайчик для варки, но через два месяца печь разрушили и
расположили там офицерских свиней и лошадь опера Беляева).
Однако, вводя разные режимные новинки, хозяева не забывали и лучшего
опыта ИТЛ. В Озерлаге капитан Мишин, начальник лагпункта, привязывал
отказчиков к саням и так волок их на работу.
А в общем режим получился настолько удовлетворителен, что прежние
исходные [каторжане] содержались теперь в Особлагах на общих равных
основаниях, в общих зонах, и только отличались другими буквами на номерных
нашлёпках. (Ну, разве что при нехватке бараков, как в Спасске, назначали им
для жилья сараи и конюшни.)
Так Особлаги, не названные официально каторгой, стали её правопреемником
и наследником, слились с нею.
Но чтобы режим хорошо усваивался арестантами -- надо обосновать его еще и
правильной работой и правильной едой.
Работа для Особлагов выбиралась тяжелейшая из окружающей местности. Как
верно заметил Чехов: "в обществе и отчасти в литературе установился взгляд,
что настоящая самая тяжкая и самая позорная каторга может быть только в
рудниках. Если бы в "Русских женщинах" Некрасова герой... ловил бы для
тюрьмы рыбу или рубил лес -- многие читатели остались бы
неудовлетворенными". (Только о лесоповале, Антон Павлович, за что уж так
пренебрежительно? Лесоповал, -- ничего, подходит). Первые отделения
Степлага, с которых он начинался, все были на добыче меди (1-е и 2-е
Отделения -- Рудник, 3-е -- Кенгир, 4-е -- Джезказган). Бурение было сухое,
пыль пустой породы вызывала быстрый силикоз и туберкулёз. *(6) Заболевших
арестантов отправляли умирать в знаменитый Спасск (под Карагандою) --
"всесоюзную инвалидку" Особлагов.
О Спасске можно бы сказать и особо.
В Спасск присылали инвалидов -- конченных инвалидов, которых уже
отказывались использовать в своих лагерях. Но, удивительно! -- переступив
целебную зону Спасска, инвалиды разом обращались в полноценных работяг. Для
полковника Чечева, начальника всего Степлага, Спасское лагерное отделение
было из самых любимых. Прилетев сюда из Караганды на самолёте, дав себе
почистить сапоги на вахте, этот недобрый коренастый человек шёл по зоне и
присматривался, кто еще у него не работает. Он любил говорить: "Инвалид у
меня во всем Спасске один -- без двух ног. Но и он на лёгкой работе --
посыльным работает". Одноногие все использовались на сидячей работе: бой
камня на щебенку, сортировка щепы. Ни костыли, ни даже однорукость не были
препятствием к работе в Спасске. Это Чечев придумал -- четырёх одноруких
(двух с правой рукою и двух с левой) ставить на носилки. Это у Чечева
придумали -- вручную крутить станки мехмастерских, когда не было
электроэнергии. Это Чечеву нравилось -- иметь "своего профессора", и
биофизику Чижевскому он разрешил устроить в Спасске [лабораторию] (с голыми
столами). Но когда Чижевский из последних бросовых материалов разработал
маску против силикоза для джезкаганских работяг, -- Чечев не пустил её в
производство. Работают без масок, и нечего мудрить. Должна же быть
оборачиваемость контингента.
В конце 1948 года в Спасске было около 15 тысяч зэков обоего пола. Это
была огромная зона, столбы её то поднимались на холмы, то опускались в
лощины, и угловые вышки не видели друг друга. Постепенно шла работа
саморазгораживания: зэки строили внутренние стены и отделяли зоны женскую,
рабочую, чисто-инвалидную (так было стеснительнее для внутрилагерных связей
и удобнее для хозяев). Шесть тысяч человек ходило работать на дамбу за 12
километров. Так как они были всё-таки инвалиды, то шли туда более двух часов
и более двух часов назад. К этому следует [прибавить] 11-часовой рабочий
день. (Редко кто выдерживал на той работе два месяца). Следующая крупная
работа была -- каменоломни, они находились в самых зонах (на острове -- свои
ископаемые!), и в женской, и в мужской. В мужской зоне карьер был на горе.
Там после отбоя взрывали камень аммоналом, а днём инвалиды молотками
разбивали глыбы. В женской зоне аммонала не применяли, а женщины рылись до
пластов вручную кирками, а потом дробили камень большими молотками. Молотки
у них, конечно, соскакивали с рукояток, а новые ломались, а для насадки надо
было отправлять в другую зону. Тем не менее, с каждой женщины требовали
норму -- 0,9 кубометра в день, а так как выполнить её они не могли, то и
получали долго штрафной паёк -- 400 граммов, пока мужчины не научили их
перед сдачей перетаскивать камень из старых штабелей в новые. Напомним, что
вся эта работа производилась не только инвалидами и не только без единого
механизма, но в суровые степные зимы (до 30-35 градусов мороза с ветром) еще
и в [летней одежде], потому что [неработающим] (то есть инвалидам) не
полагается на зиму выдавать теплую одежду. П-р вспоминает, как она в такой
мороз, почти неодетая, орудовала над камнем с огромным молотком. -- Польза
этой работы для Отечества особенно выясняется, если мы доскажем, что камень
женского карьера почему-то оказался негоден для строительства и в некий день
некий начальник распорядился, чтобы женщины весь добытый ими за год камень
теперь засыпали бы назад в карьер, подрыл ю и развели бы парк (до парка,
конечно, не дошло). -- В мужской зоне камень был хорош, доставка же его на
место строительства совершалась так: после проверки весь строй (сразу тысяч
около восьми, кто еще в этот день был жив) гнали в гору, а назад допускали
только с камнями. В выходной такая инвалидная прогулка совершалась дважды --
утром и вечером.
Затем шли такие работы: самозагораживание; строительство посёлка для
лагерщиков и конвоиров (жилые дома, клуб, баня, школа); работа на полях и
огородах.
Урожай с тех огородов тоже шёл на вольных, а зэкам доставалась лишь
свекловичная ботва: её привозили возами на машинах, сваливали в кучи близ
кухни, там она мокла, гнила, и оттуда кухонные рабочие вилами таскали её в
котлы. (Это несколько напоминает кормление домашнего скота?..) Из этой ботвы
варилась постоянная баланда, к ней добавлялся один черпачок кашицы в день.
Вот огородная спасская сценка: человек полтораста зэков, сговорясь, ринулись
разом на один такой огород, легли и грызут с гряд овощи. Охрана сбежалась,
бьёт их палками, а они лежат и грызут.
Хлеба давали неработающим инвалидам 550, работающим -- 650.
Еще не знал Спасск медикаментов (на такую ораву где взять! да и всё равно
им подыхать) и постельных принадлежностей. В некоторых бараках вагонки
сдвигались и на сдвоенных щитах ложились уже не по двое, а по четверо
впритиску.
Да, еще же была работа! Каждый день 110-120 человек выходило на рытье
могил. Два студебекера возили трупы в обрешётках, откуда руки и ноги
выпячивались. Даже в летние благополучные месяцы 1949 года умирало по 60-70
человек в день, а зимой по сотне (считали эстонцы, работавшие при морге).
(В других Особлагах не было такой смертности, и кормили лучше, но и
работы же покрепче, ведь не инвалиды -- это читатель уравновесит уже сам.)
Все это было в 1949 (тысяча девятьсот сорок девятом) году -- на тридцать
втором году Октябрьской революции, через четыре года после того, как
кончилась война и её суровые необходимости, через три года после того, как
закончился Нюрнбергский процессе и всё человечество узнало об ужасах
фашистских лагерей и вздохнуло с облегчением: "это не повторится!.." *(7)