философский и общественно-политический журнал "Мысль". А "реакционные"
"Вехи" открыто пишут: "застаревшее самовластье", "зло деспотизма и рабства"
-- ничего, катайте, это у нас можно!
Строгости были тогда невыносимые. Ретушёр ялтинской фотографии В. К.
Яновский нарисовал расстрел очаковских матросов и выставил у себя в витрине
(ну, как, например, сейчас бы на Кузнецком Мосту выставить эпизоды
новочеркасского подавления). Что же сделал ялтинский градоначальник? Из-за
близости Ливадии он поступил особенно жестоко: во-первых, он кричал на
Яновского! Во-вторых, он уничтожил... не фотографическую мастерскую
Яновского, нет, и не рисунок расстрела, а -- копию этого рисунка. (Скажут --
ловок Яновский. Отметим -- но и градоначальник не велел же бить при себе
витрину.) В-третьих, на Яновского было наложено тягчайшее наказание:
продолжая жить в Ялте, не появляться на улице... при проезде императорской
фамилии.
Бурцев в эмигрантском журнале поносил даже интимную жизнь царя. Воротясь
на родину (1914 г., патриотический подъём) -- расстрелян? Неполный год
тюрьмы со льготами в получении книг и письменных занятиях.
Топору невозбранно давали рубить. А топор своего дорубится.
Когда был, как говориться, "репрессирован" Тухачевский, то не только
разгромили и посадили всю его семью (уж не упоминаю, что дочь исключили из
института), но арестовали двух его братьев с женами, четырёх его сестер с
мужьями, а всех племянников и племянниц разогнали по детдомам и сменили им
фамилии на Томашевичей, Ростовых и т. д. Жена его расстреляна в
казахстанском лагере, мать просила подаяние на астраханских улицах и умерла.
*(10) И то же можно повторить о родственниках сотен других именитых
казнённых. Вот что значит преследовать.
Главной особенностью преследований (не-преследований) в царское время
было пожалуй именно: что никак не страдали родственники революционера.
Наталья Седова (жена Троцкого) в 1907 беспрепятственно возвращается в
Россию, когда Троцкий -- осужденный преступник. Любой член семьи Ульяновых
(которые в разное время тоже почти все арестовывались), в любой момент
свободно получает разрешение выезжать за-границу. Когда Ленин считался
"разыскиваемый преступник" за призывы к вооружённому восстанию -- сестра
Анна легально и регулярно переводила ему деньги в Париж на его счёт в
"Лионском кредите". И мать Ленина и мать Крупской пожизненно получали
высокие государственные пенсии за гражданско-генеральское или офицерское
положение своих покойных мужей -- и дико было представить, чтоб стали их
утеснять.
В таких-то условиях у Толстого и сложилось убеждение, будто не нужна
политическая свобода, а нужно одно моральное усовершенствование.
Конечно, не нужна свобода тому, у кого она уже есть. Это и мы согласимся:
в конце-то концов дело не в политической свободе, да! Не в пустой свободе
цель развития человечества. И даже не в удачном политическом устройстве
общества, да! Дело, конечно, в нравственных основаниях общества! -- но это в
конце, а в начале? А -- на первом шаге? Ясная Поляна в то время была
открытым клубом мысли. А оцепили б её в блокаду, как ленинградскую квартиру
Ахматовой, когда спрашивали паспорт у каждого посетителя, а прижали бы так,
как всех нас при Сталине, когда трое боялись съехаться под одну крышу --
запросил бы тогда и Толстой политической свободы.
В самое страшное время столыпинского террора либеральная "Русь" на первой
странице без помех печатала крупно: "Пять казней!.. Двадцать казней в
Херсоне!" Толстой рыдал, говорил, что жить невозможно, что [ничего нельзя]
представить себе [ужаснее]. *(11)
Вот уже упомянутый список "Былого": 950 казней за 6 месяцев. *(12)
Берём этот номер "Былого". Обращаем внимание, что издан он был (февраль
1907 г.) в самую полосу восьмимесячной (19 августа 1906 г. -- 19 апреля 1907
г.) столыпинской "военной юстиции" -- и составлен по печатным данным русских
же телеграфных агенств. Ну, как если бы в Москве в 1937 г. газеты бы
печатали списки расстрелянных, и вышел бы сводный бюллетень -- а НКВД
вегетариански бы помаргивало.
Во-вторых, этот восьмимесячный период "военной юстиции" ни до, ни после
того в России не повторившийся, не мог быть продолжен потому, что
"безвластная", "покорная" Государственная Дума не утвердила такой юстиции
(даже на обсуждение Думы Столыпин вынести не решился).
В-третьих, обоснованием этой "военной юстиции" было выдвинуто, что в
минувшие полгода произошли "бесчисленные убийства полицейских чинов по
политическим побуждениям", многие нападения на должностных лиц, *(13) взрыв
на Аптекарском острове; а "если государство не даёт отпора террористическим
актам, то теряется смысл государственности". И вот столыпинское
министерство, в нетерпении и обиде на суд присяжных с его неторопливыми
околичностями, с его сильной и неограниченной адвокатурой (это не наш облсуд
или окружной трибунал, покорный телефонному звонку) -- рвётся к обузданию
революционеров (и прямо -- бандитов, стреляющих в окна пассажирских поездов,
убивающих обывателей ради трёшницы-пятерки) через малословные полевые суды.
(Впрочем, ограничения такие: полевой суд может быть открыт [лишь] в месте,
состоящем на положении военном или чрезвычайной охраны; собирается [только]
по свежим, не позже суток, следам преступления и при [очевидности]
преступного деяния.)
Если современники были так оглушены и возмущены -- значит для России это
было необычно!
В ситуации 1906-7 гг. видно нам, что вину за полосу "столыпинского
террора" должны разделить с министерством и революционеры-террористы.
Через сто лет после зарождения русского революционного террора мы уже без
колебания можем сказать, что эта террористическая мысль, эти действия были
жестокой ошибкой революционеров, были бедой России и ничего не принесли ей,
кроме путаницы, горя и запредельных жертв.
Перелистнём на несколько страниц тот же самый номер "Былого". *(14) Вот
одна из первоначальных прокламаций 1862 г., откуда всё и пошло:
"Чего хотим мы? блага, счастья России. Достижение новой жизни, жизни
лучшей, [без жертв невозможно] потому, что [у нас нет времени медлить] --
нам нужна быстрая и скорая реформа!"
Какой ложный путь! Радетелям, им -- медлить было некогда, они поэтому
дали разрешение приблизить [жертвами] (да не [собой], а -- [другими])
всеобщее благоденствие! Им -- медлить было некогда, и вот мы, их правнуки,
через 105 лет, не на той же самой точке (освобождение крестьян), но назад
гораздо.
Призна'ем, что террористы были достойными партнёрами столыпинских полевых
судов.
Несравнимость столыпинского и сталинского времени для нас остаётся та,
что при нас азиатчина была односторонней: рубили голову всего лишь за вздох
груди и даже меньше, чем вздох. *(15)
"Ничего нет ужаснее", -- воскликнул Толстой? А между тем это так легко
представить -- ужаснее. Ужасней, это когда казни не от поры до поры в
каком-то всем известном городе, но [всюду] и [каждый день], и не по
двадцать, а по двести, в газетах же об этом ничего не пишут ни крупно, ни
мелко, а пишут, что "жить стало лучше, жить стало веселей".
Разбили рыло -- говорят: так и было.
Нет, не было так! Далеко еще не так, хотя русское государство уже тогда
считалось самым угнетательским в Европе.
Двадцатые и тридцатые годы нашего века углубили человеческое
представление о возможных степенях сжатия. Тот земной прах, та твердь
земная, которая казалась нашим предкам уже предельно сжатой, теперь
объяснены физиками как дырявое решето. Дробинка, лежащая посреди пустой
стометровки, вот модель атома. Открыли чудовищную "ядерную упаковку" --
согнать эти дробинки-ядра вместе, со всех пустых стометровок. Напёрсток
такой упаковки весит столько, сколько наш земной паровоз. Но и эта упаковка
еще слишком похожа на пух: из-за протонов нельзя спрессовать ядра как
следует. А вот если спрессовать одни нейтроны, то почтовая марка из такой
"нейтронной упаковки" будет весить 5 миллионов тонн!
Вот [[так]], совсем даже не опираясь на успехи физики, сжимали и нас!
Устами Сталина раз навсегда призвали страну [отрешится от благодушия!] А
"благодушие" Даль называет: "доброту души, любовное свойство её, милосердие,
расположение к общему благу". Вот от чего нас призвали отречься, и мы
отреклись поспешно -- от расположения к общему благу! Нам довольно стало
нашей собственной кормушки.
Русское общественное мнение к началу века составляло дивную силу,
составляло воздух свободы. Царизм был разбит не тогда, когда гнали Колчака,
не тогда, когда бушевал февральский Петроград -- гораздо раньше! Он уже был
бесповоротно низвержен тогда, когда в русской литературе установилось, что
вывести образ жандарма или городового хотя бы с долей симпатии -- есть
черносотенное подхалимство. Когда не только пожать им руку, не только быть с
ними знакомыми, не только кивнуть им на улице, но даже рукавом коснуться на
тротуаре казался уже позор!
А у нас сейчас палачи, ставшие безработными, да и по спецназначению, --
руководят... художественной литературой и культурой. Они велят воспевать
[их] -- как легендарных героев. И это называется у нас почему-то
патриотизмом!
Общественное мнение! Я не знаю, как определяют его социологи, но мне
ясно, что оно может составиться только из взаимно-влиящих индивидуальных
мнений, выражаемых свободно и совершенно независимо от мнения
правительственного или партийного.
И пока не будет в стране независимого общественного мнения -- нет
[никакой] гарантии, что всё многомиллионное беспричинное уничтожение не
повторится вновь, -- что оно не начнётся любой ночью, каждой ночью -- вот
этой самой ночью, первой за сегодняшним днём.
Передовое Учение, как мы видели, не оберегло нас от этого мора.
Но я вижу, что мой оппонент кривится, моргает мне, качает: во-первых
[враги услышат]! во-вторых -- зачем так расширительно? Ведь вопрос стоял
гораздо у'же: не -- почему нас [сажали]? и не -- почему терпели это
беззаконие остающиеся на [воле]? Они, как известно, ни о чём не
[догадывались], они [просто верили] (партии), *(16), что раз целые народы
ссылают в 24 часа -- значит, виноваты народы. Вопрос в другом: почему уже в
лагере, где мы могли бы и [догадаться], почему мы [[там]] голодали, гнулись,
терпели и не боролись? Им, не ходившим под конвоем, имевшим свободу рук и
ног, простительно было и не бороться -- не могли ж они жертвовать семьями,
положением, зарплатой, гонорарами. Зато теперь они печатают критические
рассуждения и упрекают нас, почему [[мы]], когда нам нечего было терять,
держались за пайку и не боролись?
Впрочем, к этому ответу веду и я. Потому мы терпели [в лагерях], что не
было общественного мнения [на воле].
Ибо какие вообще мыслимы способы сопротивления арестанта -- режиму,
которому его подвергли? Очевидно, вот они:
1. Протест.
2. Голодовка.
3. Побег.
4. Мятеж.
Так вот, как любил выражаться Покойник, [каждому ясно] (а не ясно --
можно втолковать), что первые два способа имеют силу (и тюремщики боятся их)
[только] из-за общественного мнения! Без этого смеются они нам в лицо на
наши протесты и голодовки!
Это очень эффектно: перед тюремным начальством разорвать на себе рубаху,
как Дзержинский, и тем добиться своих требований. Но это только при
общественном мнении. А без него -- кляп тебе в рот и еще за казённую рубаху
будешь платить!
Вспомним хотя бы знаменитый случай на карийской каторге в конце прошлого