Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#12| Old Monk & Old Hero
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2
Demon's Souls |#10| Мaneater (part 1)

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Солженицын А. Весь текст 3392.87 Kb

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 194 195 196 197 198 199 200  201 202 203 204 205 206 207 ... 290
метра, размерами 3 на 4 м. В каждой  могиле  находили  сперва  слой  верхней
одежды погибших, затем трупы, сложенные "валетами". Руки у всех были связаны
веревками, расстреляны были все -- из малокалиберных пистолетов  в  затылок.
Их расстреливали, видимо, в тюрьме, а  потом  ночами  свозили  хоронить.  По
сохранившимся у некоторых документам опознавали тех, кто был в 1938  осуждён
"на 20 лет без права переписки". Вот одна из сцен раскопки: винницкие жители
пришли смотреть или опознавать своих (фото 2).  Дальше  --  больше.  В  июне
стали раскапывать близ православного  кладбища  --  у  больницы  Пирогова  и
открыли еще 42 могилы. Затем -- "парк культуры и отдыха имени Горького" -- и
под аттракционами, "комнатой смеха",  игровыми  и  танцевальными  площадками
открыли еще 14 массовых могил. Всего в 95 могилах -- 9439 трупов. Это только
в Виннице одной, где обнаружили случайно. А -- в остальных  городах  сколько
утаено?  И  население,  посмотрев  на  эти  трупы,  должно  было  рваться  в
партизаны?
   Может быть, справедливо допустить, наконец, что если [нам] с вами больно,
когда топчут нас и то, что мы любим, -- так больно и тем, кого топчем  [мы]?
Может быть, справедливо наконец допустить, что те, кого мы уничтожаем, имеют
право нас ненавидеть? Или -- нет, не  имеют  права?  Они  должны  умирать  с
благодарностью?
   Мы приписываем этим полицаям и бургомистрам какую-то исконную, чуть ли не
врождённую злобу -- а злобу-то посеяли мы в них сами, это  же  наши  "отходы
производства". Как это  Крыленко  произносил?  --  "в  наших  глазах  каждое
преступление есть продукт данной социальной системы".  *(6)  Вашей  системы,
товарищи! Надо своё Учение помнить!
   А еще не забудем, что среди тех наших соотечественников, кто шёл на нас с
мечом и держал против нас речи, были и совершенно  бескорыстные,  у  которых
имущества никакого не отнимали (у них не было  ничего),  и  которые  сами  в
лагерях не сидели, и даже из семьи никто, но  которые  давно  задыхались  от
всей нашей системы,  от  презрения  к  отдельной  судьбе;  от  преследования
убеждений; от песенки этой глумливой:

   "где так вольно дышит человек";

от поклонов этих богомольных Вождю; от дёрганья этого карандаша -- дай скорей на заём подписаться! от аплодисментов, переходящих в овацию! Можем мы допусить, что этим-то людям, нормальным, не хватало нашего смрадного воздуха? (Обвиняли на следствии отца Федора Флорю -- как смел он при румынах рассказывать о сталинских мерзостях. Он ответил: "А что' я мог говорить о вас иначе? Что знал -- то и говорил. Что было -- то и говорил". А по-нашему: лги, душою криви и сам погибай -- да только чтоб нам на выгоду! Но это ведь, кажется, уже не материализм, а?)
   Случилось так, что в сентябре 1941 года, перед тем как мне уйти в  армию,
в посёлке Морозовске, на следующий год взятом немцами, мы с  женой,  молодые
начинающие учителя, снимали квартиру в одном дворике с другими квартирантами
-- бездетной четой Броневицких. Инженер Николай Герасимович Броневицкий, лет
шестидесяти, был интеллигент чеховского вида,  очень  располагающий,  тихий,
умный. Сейчас я хочу вспомнить его продолговатое лицо, и мне все чудиться на
нём пенсне, хотя, может, пенсне никакого и не было. Еще тише  и  мягче  была
его жена -- блекленькая, с льняными прелёгшими волосиками, на 25 лет  моложе
мужа, но по поведению совсем уже не молодая. Они были нам милы,  вероятно  и
мы им, особенно по различию с жадной хозяйской семьей.
   Вечерами мы вчетвером садились на ступеньки крыльца. Стояли тихие  тёплые
лунные вечера, еще не разорванные гулом самолётов и взрывами  бомб,  но  для
нас тревога немецкого наступления наползала как невидимые, но душные тучи по
молочному небу  на  беззащитную  маленькую  луну.  Каждый  день  на  станции
останавливались  новые  и  новые  эшелоны,  идущие  на  Сталинград.  Беженцы
наполняли базар поселка слухами, страхами, какими-то шальными  сотенными  из
карманов и уезжали дальше. Они называли сданные города, о которых еще  долго
потом молчало Информбюро, боявшееся правды  для  народа.  (О  таких  городах
Броневицкий говорил не "сдали", а "взяли".)
   Мы  сидели  на  ступеньках  и  разговаривали.  Мы,  молодые,  очень  были
наполнены жизнью и тревогой за жизнь, но сказать о ней, по  сути,  не  могли
ничего умней, чем то, что писалось в  газетах.  Поэтому  нам  было  легко  с
Броневицкими: всё, что думали, мы говорили и не замечали разноты восприятия.
   А они, вероятно, с удивлением рассматривали в нас два экземпляра телячьей
молодежи. Мы только-что прожили Тридцатые годы -- и как будто не жили в них.
Они  спрашивали  нас,  чем  запомнились  нам  39-й  --  38-й?  Чем  же!   --
академической  библиотекой,  экзаменами,  веселыми   спортивными   походами,
танцами,  самодеятельностью,  ну  и  любовью,  конечно,  возраст  любви.   А
профессоров наших не сажали в  то  время?  Да,  верно,  двух-трёх  посадили,
кажется. Их заменили доценты. А студентов -- не сажали?  Мы  вспомнили:  да,
верно, посадили нескольких старшекурсников. -- Ну и что же?.. -- Ничего,  мы
танцевали. -- А из ваших близких никого н-н-не.. тронули?.. -- Да нет...
   Это страшно, и я хочу вспомнить обязательно точно. Но было именно так.  И
тем страшней, что я как раз не был из спортивно-танцевальной молодёжи, ни --
из маньяков, упёртых в свою науку и формулы. Я интересовался политикой остро
-- с десятилетнего возраста, я сопляком уже не верил Вышинскому, и поражался
подстроенности знаменитых судебных процессов -- но ничто не наталкивало меня
[продолжить], [связать]  те  крохотные  московские  процессы  (они  казались
грандиозными) -- с качением огромного давящего колеса по стране  (число  его
жертв было как-то незаметно). Я детство провел в очередях -- за  хлебом,  за
молоком, за крупой (мяса мы тогда не видали),  но  я  не  мог  связать,  что
отсутствие хлеба значит разорение деревни и [почему] оно. Ведь для нас  была
другая формула: "временные трудности". В нашем большом  городе  каждую  ночь
сажали, сажали, сажали -- но ночью я  не  ходил  по  улицам.  А  днём  семьи
арестованных не  вывешивали  чёрных  флагов,  и  сокурсники  мои  ничего  не
говорили об уведённых отцах.
   А в газетах так выглядело всё безоблачно-бодро.
   А молодому так хочется принять, что всё хорошо.
   Теперь  я  понимаю,  как   Броневицким   было   опасно   что-нибудь   нам
рассказывать. Но немного он нам приоткрыл, старый инженер, попавший под один
из самых жестоких ударов ГПУ. Он потерял здоровье в  тюрьмах,  знал  больше,
чем одну посадку и лагерь не один -- но со  вспыхнувшей  страстью  рассказал
только о раннем Джезказгане -- о воде,  отравленной  медью;  об  отравленном
воздухе; об убийствах; о бесплодности жалоб в Москву. Даже самое  это  слово
Джез-каз-ган подирало по коже тёркой, как безжалостные его истории.  (И  что
же? Хоть чуть повернул этот Джез-каз-ган наше восприятие мира? Нет, конечно.
Ведь это не рядом. Ведь это не с нами. Этого никому не  передашь.  Легче  не
думать. Легче -- забыть.)
   Туда, в Джезказган, когда Броневицкий был расконвоирован, к нему приехала
еще  девушкой  его  нынешняя  жена.  Там,  в  сени  колючей  проволоки,  они
поженились. А к началу войны чудом оказались на  свободе,  в  Морозовске,  с
подпорченными,  конечно,  паспортами.   Он   работал   в   какой-то   жалкой
стройконторе, она -- бухгалтером.
   Потом я ушёл в армию, моя жена уехала из Морозовска.  Посёлок  попал  под
оккупацию. Потом был освобожден.  И  как-то  жена  написала  мне  на  фронт:
"Представляешь,  говорят,  что  в  Морозовске  при  немцах  Броневицкий  был
бургомистром!  Какая  гадость!"  И  я  тоже  поразился  и  подумал:   "Какая
мерзость!"
   Но прошли еще годы. Где-то на тюремных тёмных нарах, перебирая в  памяти,
я вспомнил Броневицкого. И уже не нашёл в себе мальчишеской легкости осудить
его. Его не по праву лишали работы, потом  давали  работу  недостойную,  его
заточали, пытали, били, морили, плевали ему в лицо -- а он?  Он  должен  был
верить, что всё это -- прогрессивно, и что его собственная жизнь, телесная и
духовная, и жизни его близких, и защемлённая жизнь  всего  народа  не  имеют
никакого значения.
   За брошенным нам клочком тумана "культа личности" и за слоями времени,  в
которых мы менялись (а от слоя к слою преломление  и  отклонение  луча),  мы
теперь видим и себя, и 30-е годы не на том месте и не в  том  виде,  как  на
самом деле мы и они были. То обожествление Сталина и та  вера  во  всё,  без
сомнения и без края, совсем не были состоянием  общенародным,  а  только  --
партии; комсомола; городской учащейся молодежи;  [заменителя]  интеллигенции
(поставленного вместо уничтоженных и рассеянных); да отчасти  --  городского
мещанства  (рабочего  класса)  *(7),  у  кого  не  выключались  репродукторы
трансляции от утреннего боя Спасской башни  до  полуночного  Интернационала,
для кого голос Левитана стал голосом их совести. ("Отчасти"  --  потому  что
производственные Указы "двадцать минут опоздания" да закрепление на  заводах
тоже не вербовали себе защитников.) Однако, было и городское меньшинство,  и
не такое уж маленькое, во всяком случае,  из  нескольких  миллионов,  кто  с
отвращение выдергивал вилку радиотрансляции,  как  только  смел;  на  каждой
странице каждой газеты видел только ложь, разлитую по всей  полосе;  и  день
голосования был для этих миллионов днём  страдания  и  унижения.  Для  этого
меньшинства существующая  у  нас  диктатура  не  была  ни  пролетарской,  ни
народной, ни (кто точно помнил первоначальный смысл слова) советской,  а  --
захватной диктатурой другого меньшинства, отнюдь не элиты духа.
   Человечество почти лишено познания безэмоционального, бесчувственного.  В
том, что' человек разглядел как дурное, он почти  не  может  заставить  себя
видеть также и хорошее. Не все сплошь было отвратно  в  нашей  жизни,  и  не
каждое слово в газетах  была  ложь  --  но  это  загнанное,  затравленное  и
стукачами обложенное меньшинство воспринимало жизнь страны  --  целиком  как
отвратность, и газетные полосы -- целиком как ложь. Напомним, что  тогда  не
было западных передач на русском языке (да и радиоприемников ничтожно мало),
что единственнную информацию житель мог получить [только] из наших  газет  и
официального радио, а именно их Броневицкие и подобные  ему  опробовали  как
невылазную назойную ложь  или  трусливую  утайку.  И  все,  что  писалось  о
загранице, и о бесповоротной гибели  западного  мира  в  1930-м  году,  и  о
предательстве западных социалистов, и о едином порыве  всей  Испании  против
Франко (а в 1942 г. о предательском стремлении Неру к свободе для  Индии  --
ведь это ослабляло союзную английскую  империю)  --  тоже  оказалось  ложью.
Ненавистническая осточертелая агитация по системе "кто не с нами, тот против
нас", никогда не отличала позиций Марии Спиридоновой от  Николая  II,  Леона
Блюма от Гитлера, английского парламента от германского рейхстага. И  почему
же фантастические по виду рассказы о книжных кострах на германских  площадях
и воскрешении какого-то древнего тевтонского зверства  (не  забудем,  что  о
зверстве тевтонов достаточно прилыгала и царская пропаганда в мировую войну)
Броневицкий должен был отличить  и  выделить  как  правду,  и  в  германском
нацизме (обруганном почти в тех же -- то есть, предельных -- выражениях, как
ранее Пуанкаре, Пилсудский и английские консерваторы)  узнать  четвероногое,
достойное того, которое уже четверть столетия  вполне  реально  и  во  плоти
душило, отравляло и когтило в кровь  его  самого,  и  Архипелаг,  и  русский
город, и русскую деревню? И всякий газетный  поворот  о  гитлеровцах  --  то
дружеские встречи наших добрых часовых в гадкой Польше, и вся волна газетной
симпатии к этим мужественным воинам против англо-фр их банкиров, и дословные
речи Гитлера на целую страницу "Правды"; то потом в единое утро (второе утро
войны) взрыв заголовков, что вся Европа истошно  стонет  под  их  пятой,  --
Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 194 195 196 197 198 199 200  201 202 203 204 205 206 207 ... 290
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 
Комментарии (5)

Реклама