начальнику на общей поверке: "Почему у нас в лагере -- фашистские порядки?")
Наконец, подошло бы для этой главы жизнеописание какого-нибудь
незаурядного (по личным качествам, по твёрдости взглядов) социалиста;
показать его многолетние мытарства по передвижкам Большого Пасьянса.
А может быть и очень бы сюда легла биография какого-нибудь заядлого
эмведиста -- Гаранина, или Завенягина, или малоизвестного кого-то.
Но всего этого мне, очевидно, уже не суждено сделать. Обрывая эту книгу в
начале 1967 года *(4), не рассчитываю я больше, что достанется мне
возвратиться к теме Архипелага.
Да уж и довольно, мы с ней -- двадцать лет.
[Конец четвёртой части]
1. А если бы девочка в наше время так спорила по основам марксизма?
2. Кто прочел в части 1, гл. 8 речи Крыленко -- уже это всё знает.
3. Сам же Лосев в 1920 году за бандитизм и насилия был расстрелян в
Крыму.
4. Нет, кончая годом позже.
Часть пятая. Каторга
"[Сделаем из Сибири каторжной, кандальной -- Сибирь советскую,
социалистическую!]"
Сталин
Глава 1. Обречённые
Революция бывает торопливо-великодушна. Она от многого спешит отказаться.
Например, от слова [каторга]. А это -- хорошее, тяжёлое слово, это не
какой-нибудь недоносок ДОПР, не скользящее ИТЛ. Слово [каторга] опускается с
судейского помоста как чуть осекшаяся гильотина и еще в зале суда перебивает
осуждённому хребет, перешибает ему всякую надежду. Слово "каторжане" такое
страшное, что другие арестанты, не каторжане, думают между собой: вот уж
где, наверное, палачи! (Это -- трусливое и спасительное свойство человека:
представлять себя еще не самым плохим и не в самом плохом положении. На
каторжанах [номера]! -- ну, значит, отъявленные! На нас-то с вами не повесят
же!.. Подождите, повесят!)
Сталин очень любил старые слова, он помнил, что на них государства могут
держаться столетиями. Безо всякой пролетарской надобности он приращивал
отрубленные второпях: "офицер", "генерал", директор", "верховный". И через
двадцать шесть лет после того, как Февральская революция отменила каторгу --
Сталин снова её ввёл. Это было в апреле 1943-го года, когда Сталин
почувствовал, что, кажется, воз его вытянул в гору. Первыми гражданскими
плодами сталинградской народной победы оказались: Указ о военизации железных
дорог (мальчишек и баб судить трибуналам) и, через день (17 апреля), -- Указ
о введении каторги и виселицы. (Виселица -- тоже хорошее древнее
установление, это не какой-нибудь хлопок пистолетом, виселица растягивает
смерть и позволяет в деталях показать её сразу большой толпе). Все следующие
победы пригоняли на каторгу и под виселицу обречённые пополнения -- сперва с
Кубани и Дона, потом с левобережной Украины, из-под Курска, Орла, Смоленска.
Вслед за армией шли трибуналы, одних публично вешали тут же, других отсылали
в новосозданные каторжные лагпункты.
Самый первый такой был, очевидно -- на 17-й шахте Воркуты (вскоре -- и в
Норильске, и в Джезказгане). Цель почти не скрывалась: каторжан предстояло
умертвить. Это откровенная душегубка, но, в традиции ГУЛага, растянутая во
времени -- чтоб обречённым мучиться дольше и перед смертью еще поработать.
Их поселили в "палатках" семь метров на двадцать, обычных на севере.
Обшитые досками и обсыпанные опилками, эти палатки становились как бы
лёгкими бараками. В такую палатку полагалось 80 человек, если на вагонках,
100 -- если на сплошных нарах. Каторжан селили -- по двести.
Но это не было уплотнение! -- это было только разумное использование
жилья. Каторжанам установили двухсменный двенадцатичасовой рабочий день без
выходных -- поэтому всегда сотня была на работе, а сотня в бараке.
На работе их оцеплял конвой с собаками, их били, кому не лень, и
подбодряли автоматами. По пути в зону могли по прихоти полоснуть их строй
автоматной очередью -- и никто не спрашивал с солдат за погибших. Изморенную
колонну каторжан легко было издали отличить от простой арестантской -- так
потерянно, с трудом таким они брели.
Полнопротяжно отмерялись их двенадцать рабочих часов. (На ручном
долблении бутового камня под полярными норильскими вьюгами они получали за
полсуток -- один раз 10 минут обогревалки.) И как можно несуразнее
использовались двенадцать часов их отдыха. За счёт этих двенадцати часов их
вели из зоны в зону, строили, обыскивали. В жилой зоне их тотчас вводили в
никогда не проветриваемую палатку -- барак без окон -- и запирали там. В
зиму густел там смрадный, влажный, кислый воздух, которого и двух минут не
мог выдержать непривыкший человек. Жилая зона была доступна каторжанам еще
менее, чем рабочая. Ни в уборную, ни в столовую, ни в санчасть они не
допускались никогда. На всё была или параша, или кормушка. Вот какой
проступила сталинская каторга 1943-44-го годов: соединением худшего, что
есть в лагере, с худшим, что есть в тюрьме. *(1)
На 12 часов их [отдыха] еще приходилась утренняя и вечерняя проверка
каторжан -- проверка не просто счетом поголовья, как у зэков, но
обстоятельная, поименная перекличка, при которой каждый из ста каторжан
дважды в сутки должен был без запинки огласить свой [номер], свою постылую
фамилию, имя, отчество, год и место рождения, статьи, срок, кем осужден и
конец срока; а остальные девяносто девять должны были дважды в сутки все это
слушать и терзаться. На эти же двенадцать часов приходились и две раздачи
пищи: через кормушку раздавались миски и через кормушку собирались. Никому
из каторжан не разрешалось работать на кухне, никому -- разносить бачки с
пищей. Вся обслуга была -- из блатных, и чем наглее, чем беспощаднее они
обворовывали проклятых каторжан -- тем лучше жили сами, и тем больше были
довольны каторжные хозяева -- здесь, как всегда за счёт Пятьдесят Восьмой,
совпадали интересы НКВД и блатарей.
Но так как ведомости не должны были сохранить для истории, что каторжан
морили еще и голодом, -- то по ведомостям им полагались жалкие, а тут еще
трижды разворованные добавки "горняцких" и "премблюд". И все это долгой
процедурой совершалось через кормушку -- с выкликом фамилий, с обменом мисок
на талоны. И когда можно было бы наконец свалиться на нары и заснуть --
отпадала опять кормушка, и опять выкликались фамилии, и начиналась выдача
тех же талонов на следующий день (простые зэки не возились с талонами, их
получал и сдавал на кухню бригадир).
Так от двенадцати часов камерного досуга едва-едва оставались четыре
покойных часа для сна.
Еще, конечно, каторжанам не платили никаких денег, они не имели права
получать посылок, ни писем (в их гудящей задурманенной голове должна была
погаснуть бывшая [воля] и ничего на земле не остаться в неразличимой
полярной ночи, кроме труда и этого барака).
От того всего каторжане хорошо подавались и умирали быстро.
Первый воркутинский [алфавит] (28 букв, при каждой литере нумерация от
единицы до тысячи) -- 28 тысяч первых воркутинских каторжан -- все ушли под
землю за один год.
Удивимся, что -- не за месяц. *(2)
В Норильске на 25-й кобальтовый завод подавали в зону за рудою состав --
и каторжане ложились под поезд, чтобы кончать это всё скорей. Две дюжины
человек с отчаяния убежали в тундру. Их обнаружили с самолетов, расстреляли,
потом убитых сложили у развода.
На воркутской шахте N 2 был женский каторжный лагпункт. Женщины носили
номера на спине и на головных косынках. Они работали на всех подземных
работах и даже, и даже... -- перевыполняли план!.. *(3)
Но я уже слышу, как соотечественники и современники гневно кричат мне:
остановитесь! [О ком] вы смеете нам говорить? Да! Их содержали на
истребление, -- и правильно! Ведь это -- предателей, полицаев, бургомистров!
Так им и надо! Уж вы не жалеете ли их?? (Тогда, как известно, [критика]
выходит за рамки литературы и подлежит [органам].) А женщины там -- это же
[немецкие подстилки!] -- кричат мне женские голоса. (Я не преувеличил? --
ведь это наши женщины назвали других наших женщин [подстилками]?)
Легче всего мне бы отвечать так, как это принято теперь, [разоблачая
культ]. Рассказать о нескольких исключительных посадках на каторгу
(например, о трёх комсомолках-доброволках, которые на легких
бомбардировщиках испугались сбросить бомбы на цель, сбросили их в чистом
поле, вернулись благополучно и доложили, что выполнили задание. Но потом
одну из них замучила комсомольская совесть -- и она рассказала комсоргу
своей авиационной части, тоже девушке, та, разумеется -- в Особ-Отдел, и
трём девушкам вкатали по 20 лет каторги). Воскликнуть: вот каких честных
советских людей подвергал каре сталинский произвол! И дальше уже негодовать
не на произвол собственно, а на роковые ошибки по отношению к комсомольцам и
коммунистам, теперь счастливым образом исправленные.
Однако недостойно будет не взять вопрос во всю его глубину.
Сперва о женщинах -- как известно, теперь раскрепощённых. Не от двойной
работы, правда -- но от церковного брака, от гнёта социального презрения и
от Кабаних. Но что это? -- не худшую ли Кабаниху мы уготовили им, если
свободное владением своим телом и личностью вменяем им в антипатриотизм и в
уголовное преступление? Да не вся ли мировая (досталинская) литература
воспевала свободу любви от национальных разграничений? от воли генералов и
дипломатов? А мы и в этом приняли сталинскую мерку: без Указа Президиума
Верховного Совета не сходись. Твоё тело есть прежде всего достояние
Отечества.
Прежде всего -- кто они были по возрасту, когда сходились с противником
не в бою, а в постелях? Уж наверное не старше тридцати лет, а то и двадцати
пяти. Значит -- от первых детских впечатлений они воспитаны [после] Октября,
в советских школах и в советской идеологии! Так мы рассердились на плоды
своих рук? Одним девушкам запало, как мы пятнадцать лет не уставали кричать,
что нет никакой родины, что отечество есть реакционная выдумка. Другим
прискучила пуританская преснятина наших собраний, митингов, демонстраций,
кинематографа без поцелуев, танцев без обнимки. Третьи были покорены
любезностью, галантностью, теми мелочами внешнего вида мужчины и внешних
признаков ухаживания, которым никто не обучал парней наших пятилеток и
комсостав фрунзенской армии. Четвёртые же были просто голодны -- да,
примитивно голодны, то есть им нечего было жевать. А пятые, может быть, не
видели другого способа спасти себя или своих родственников, не расстаться с
ними.
В городе Стародубе Брянской области, где я был по горячим следам
отступившего противника, мне рассказывали, что долгое время стоял там
мадьярский гарнизон -- для охраны города от партизан. Потом пришёл приказ
его перебросить -- и десятки местных женщин, позабыв стыд, пришли на вокзал
и, прощаясь с оккупантами, так рыдали, как (добавлял один насмешливый
сапожник) "своих мужей не провожали на войну".
Трибунал приехал в Стародуб днями позже. Уж наверно не оставил доносов
без внимания. Уж кого-то из стародубских плакальщиц послал на воркутскую
шахту N 2.
Но чья ж тут вина? Чья? Этих женщин? Или -- нас, всех нас,
соотечественники и современники? Каковы ж были мы, что от нас наши женщины
потянулись к оккупантам? Не одна ли это из бесчисленных плат, которые мы
платим, платим и еще долго будем платить за наш путь, поспешно избранный,
суматошно пройденный, без оглядки на потери, без загляда вперед?
Всех этих женщин и девушек, может быть, следовало предать нравственному