новые сроки. Психоз посадок! Среди вольняшек -- паника! Как удержаться? Как
быть понезаметнее? Но арестован Я. Д. Гродзенский, друг Яковенко по
воркутинскому же лагерю, он доходит на следствии, передач носить некому. И
Яковенко -- бесстрашно носит передачи! Хотите, псы, -- гребите и меня!
Отчего же [этот] не растлился?
А [[все]] уцелевшие не припомнят ли того, другого, кто ему в лагере руку
протянул и спас в крутую минуту?
Да, лагеря были рассчитаны и направлены на растление. Но это не значит,
что [каждого] им удавалось смять.
Как в природе нигде никогда не идёт процесс окисления без восстановления
(одно окисляется, а другое в это самое время восстанавливается), так и в
лагере (да и повсюду в жизни) не идёт растление без восхождения. Они --
рядом.
В следующей части я еще надеюсь показать, как в других лагерях -- в
Особых, создалось с какого-то времени иное [поле]: процесс растления был
сильно затруднён, а процесс восхождения стал привлекателен даже для лагерных
шкур.
Да, ну а -- [исправление?] А с исправлением-то как же? ("Исправление" --
это понятие общественно-государственное и не совпадает с восхождением.) Все
судебные системы мира, не одна наша, мечтают о том, чтобы преступники не
просто отбывали срок, но исправлялись бы, то есть чтобы другой раз не
увидеть их на скамье подсудимых, особенно по той же статье. *(5)
Достоевский восклицает: "Кого когда исправила каторга?"
Идеал исправления был и в русском пореформенном законодательстве (весь
чеховский "Сахалин" исходит из этого идеала). Но успешно ли осуществлялся?
П. Якубович над этим много думал и пишет: террористический режим каторги
"исправляет" лишь не развращенных -- но они и без этого второй раз не
совершат преступления. А испорченного этот режим только развращает,
заставляет быть хитрым, лицемерным, по возможности не оставлять улик.
Что ж сказать о наших ИТЛ?! Теоретики тюрьмоведения (Gefaengniskunde)
всегда считали, что заключение не должно доводить до совершенного отчаяния,
должно оставлять надежду и выход. Читатель уже видел, что наши ИТЛ доводили
только и именно до совершенного отчаяния.
Чехов верно сказал: "Углубление в себя -- вот что действительно нужно для
исправления". Но именно углубления в себя больше всего боялись устроители
наших лагерей. Общие бараки, бригады, трудовые коллективы именно и призваны
были рассеять, растерзать это опасное самоуглубление.
Какое ж в наших лагерях исправление! -- только порча: усвоение блатной
воровской морали, усвоение жестоких лагерных нравов как общего закона жизни
("криминогенные места" на языке тюрьмоведов, школа преступности). И. Г.
Писарев, кончающий долгий срок, пишет (1963 год): "Становится тяжело
особенно потому, что выйдешь отсюда неизлечимым нервным уродом, с
непоправимо разрушенным здоровьем от недоедания и повсечасного
подстрекательства. Здесь люди портятся окончательно. Если этот человек до
суда называл и лошадь на "вы", то теперь на нём и пломбу негде ставить. Если
на человека семь лет говорить "свинья" -- он и захрюкает... Только первый
год карает преступника, а остальные ожесточают, он прилаживается к условиям,
и всё. Своей продолжительностью и жестокостью закон карает больше семью, чем
преступника".
Вот другое письмо. "Больно и страшно, ничего не видя и ничего не сделав в
жизни, уйти из неё, и никому нет дела до тебя, кроме, наверно, матери,
которая не устаёт ждать всю жизнь".
А вот поразмышлявший немало Александр Кузьмич К. (пишет в 1963 году):
"Заменили мне расстрел 20-ю годами каторги, но, честное слово, не считаю
это благодеянием... Я испытал на своих коже и костях те "ошибки", которые
теперь так принято именовать -- они ничуть не легче Майданека и Освенцима.
Как отличить грязь от истины? Убийцу от воспитателя? закон от беззакония?
палача от патриота? -- если он идёт вверх, из лейтенанта стал
подполковником, а кокарду на шапке носит очень похожую на ту, которая была
до 17-го года?.. Как мне, выходя после 18-ти лет сидки, разобраться во всём
хитросплетении?.. Завидую вам, людям образованным, с умом гибким, кому не
приходится долго ломать голову, как поступить или приспособиться, [чего
впрочем и не хочется]."
Замечательно сказано: "и не хочется"! С таким чувством выходя -- разве он
растлен?.. Но тогда -- [исправлен] ли он в государственном смысле? Никак
нет. Для государства он просто погублен -- ведь вот до чего додумался: от
Освенцима не отличается, и кокарда не отличается.
Того "исправления", которого хотело бы (?) государство, оно вообще
никогда не достигает в лагерях. "Выпускники" лагеря научаются только
лицемерию -- как [притвориться] исправившимися, и научаются цинизму -- к
призывам государства, к законам государства, к обещаниям его.
А если человеку и [исправляться] не от чего? Если он и вообще не
преступник? Если он посажен за то, что Богу молился, или выражал независимое
мнение, или попал в плен, или за отца, или просто по развёрстке, -- так что'
дадут ему лагеря?
Сахалинский тюремный инспектор сказал Чехову: "Если в конце концов из ста
каторжных выходит 15-20 порядочных, то этим мы обязаны не столько
исправительным мерам, которые употребляем, сколько нашим русским судам,
присылающим на каторгу так много хорошего, надежного элемента".
Что ж, вот это и будет суждение об Архипелаге, если цифру
безвинно-поступающих поднять, скажем, до 80-ти, -- но и не забыть, что в
наших лагерях поднялся также и коэффициент порчи.
Если же говорить не о мясорубке для неугодных миллионов, не о помойной
яме, куда швыряют без жалости к своему народу, -- а о серьёзной
исправительной системе, -- то тут возникает сложнейший из вопросов: как
можно по единому уголовному кодексу давать однообразные уподобленные
наказания? Ведь внешне [равные] наказания для [разных] людей, более
нравственных и более испорченных, более тонких и более грубых, образованных
и необразованных, суть наказания совершенно [неравные] (см. Достоевский
"Записки из мёртвого дома" во многих местах).
Английская мысль это поняла, и у них говорят сейчас (не знаю, насколько
делают), что наказание должно соответствовать не только преступлению, но и
личности каждого преступника.
Например, общая потеря внешней свободы для человека с богатым внутренним
миром менее тяжела, чем для человека малоразвитого, более живущего телесно.
Этот второй "более нуждается во внешних впечатлениях, инстинкты сильнее
тянут его на волю" (Якубович). Первому легче и одиночное заключение,
особенно с книгами. (Ах, как некоторые из нас жаждали такого заключения
вместо лагерного! При тесноте телу -- какие открывает оно просторы уму и
душе! Николай Морозов ничем особенным не выдавался [ни] до посадки, [ни] --
самое удивительное! -- после неё. А тюремное углубление дало ему возможность
додуматься до планетарного строения атома, до разнозаряженных ядра и
электронов -- за десять лет до Резерфорда! Но [[нам]] не только не
предлагали карандаша, бумаги и книг, а -- отбирали последние.) Второй, может
быть, и года не вынесет одиночки, просто истает, сморится. Ему --
кто-нибудь, только бы товарищи! А первому неприятное общение хуже
одиночества. Зато лагерь (где хоть немного кормят) второму гораздо легче,
чем первому. И -- барак на 400 человек, где все кричат, несут вздор, играют
в карты и в домино, гогочут и храпят и черезо всё это еще долдонит
постоянное радио, рассчитанное на недоумков. (Лагеря, в которых я сидел,
были [наказаны] отсутствием радио! -- вот спасение-то!)
Таким образом, именно система ИТЛ с обязательным непомерным физическим
трудом и обязательным участием в унизительно-гудящем многолюдьи была более
действенным способом уничтожения интеллигенции, чем тюрьма. Именно
интеллигенцию система эта смаривала быстро и до конца.
1. Еще считает Шаламов признаком угнетения и растления человека в лагере
то, что он "долгие годы живёт чужой водей, чужим умом". Но этот признак я
выношу в сноску: во-первых потому, что то же самое можно сказать и о многих
вольных (не считая простора для деятельности в мелочах, которая есть и у
заключённых), во-вторых потому, что вынужденно-фаталистический характер,
вырабатываемый в туземце Архипелага его незнанием судьбы и неспособностью
влиять на неё -- скорее облагораживает его, освобождает от суетных метаний.
2. И как интереснеют люди в тюрьме! Знаю людей уныло скучных с тех пор,
как их выпустили на волю -- но в тюрьме оторваться было нельзя от бесед с
ними.
3. П. Якубович: "почти каждый каторжанин не любит каждого". А ведь там не
было соперничества на выживание.
4. Увы, решил -- не опровергнуть... Как бы из упрямства -- продолжил этот
спор... 23 февраля 1972 г. в "Лит. газете" отрекся (зачем-то, когда уже все
миновали угрозы): "Проблематика "Колымских рассказов" давно снята жизнью".
Отречение было напечатано в траурной рамке, и так мы поняли все, что -- умер
Шаламов. (Примечание 1972 г.)
5. Впрочем, Пятьдесят Восьмую никогда и не стремились "исправить", т. е.
второй раз не посадить. Мы уже приводили откровенные высказывания
тюрьмоведов об этом. Пятьдесят Восьмую хотели истребить через труд. А то,
что мы выживали -- это уже была наша самодеятельность.
Глава 3. Замордованная воля
Но и когда уже будет написано, прочтено и по'нято всё главное об
Архипелаге ГУЛаге, -- еще поймут ли: а что' была наша [воля?] Что' была та
страна, которая десятками лет таскала в себе Архипелаг?
Мне пришлось носить в себе опухоль с крупный мужской кулак. Эта опухоль
выпятила и искривила мой живот, мешала мне есть, спать, я всегда знал о ней
(хоть не составляла она и полупроцента моего тела, а Архипелаг в стране
составлял процентов восемь). Но не тем была она ужасна, что давила и смещала
смежные органы, страшнее всего было, что она испускала яды и отравляла всё
тело.
Так и наша страна постепенно вся была отравлена ядами Архипелага. И
избудет ли их когда-нибудь -- Бог весть.
Сумеем ли и [посмеем] ли описать всю мерзость, в которой мы жили
(недалёкую, впрочем, и от сегодняшней)? И если мерзость эту не полновесно
показывать, выходит сразу ложь. Оттого и считаю я, что в тридцатые,
сороковые и пятидесятые годы [литературы] у нас [не было]. Потому что без
[всей] правды -- не литература. Сегодня эту мерзость показывают в меру моды
-- обмолвкой, вставленной фразой, довеском, оттенком -- и опять получается
ложь.
Это -- не задача нашей книги, но попробуем коротко перечислить те
признаки [вольной] жизни, которые определялись соседством Архипелага или
составляли единый с ним стиль.
(1). ПОСТОЯННЫЙ СТРАХ. Как уже видел читатель, ни 35-м, ни 37-м, ни 49-м
не исчерпаешь перечня наборов на Архипелаг. Наборы шли [всегда]. Как не
бывает минуты, чтоб не умирали и не рождались, так не было и минуты, чтобы
не арестовывали. Иногда это подступало близко к человеку, иногда было где-то
подальше, иногда человек себя обманывал, что ему ничего не грозит, иногда он
сам выходил в палачи, и так угроза ослабевала, -- но любой взрослый житель
этой страны от колхозника до члена Политбюро всегда знал, что неосторожное
слово или движение -- и он безвозвратно летит в бездну.
Как на Архипелаге под каждым придурком -- пропасть (и гибель) общих
работ, так и в стране под каждым жителем -- пропасть (и гибель) Архипелага.
По видимости страна много больше своего Архипелага -- но вся она, и все её
жители как бы призрачно висят над его распяленным зевом.