сопротивлялась. Шестьдесят мужчин покорно ждали, пока к ним подойдут и
ограбят. Есть завораживающее какое-то действие в этой наглости блатных, не
допускающих встретить сопротивления. (Да и расчёт, что начальство всегда за
них.) Боронюк продолжал как будто переставлять фигуры, но уже ворочал своими
грозными глазищами и соображал, как драться. Когда один блатной остановился
против него, он свешенной ногой с размаху двинул ему ботинком в морду,
соскочил, схватил прочную деревянную крышку параши и второго блатного
оглушил этой крышкой по голове. Так и стал поочередно бить их этой крышкой,
пока она разлетелась -- а крестовина там была из бруска-сороковки. Блатные
перешли к жалости, но нельзя отказать, что в их воплях был и юмор, смешную
сторону они не упускали: "Что ты делаешь? [Крестом] бьешь!" "Ты ж здоровый,
что' ты [человека] обижаешь?" Однако, зная им цену, Боронюк продолжал бить,
и тогда-то один из блатарей кинулся кричать в окно: "Помогите! Фашисты
бьют!"
Блатари этого так не забыли, несколько раз потом угрожали Боронюку: "[От
тебя трупом пахнет]! Вместе поедем!" Но не нападали больше.
И с [суками] тоже было вскоре столкновение у нашей камеры. Мы были на
прогулке, совмещенной с оправкой, надзирательница послала [суку] выгонять
наших из уборной, тот гнал, но его высокомерие (по отношению к
"политическим"!) возмутило молоденького, нервного, только что осуждённого
Володю Гершуни, тот стал суку одёргивать, сука свалил паренька ударом.
Прежде бы так и проглотила это Пятьдесят Восьмая, сейчас же
Максим-азербайджанец (убивший своего предколхоза) бросил в суку камень, а
Боронюк двинул его по челюсти, тот полосанул Боронюка ножом (помошники
надзора ходят с ножами, это у нас неудивительно) и бежал под защиту надзора,
Боронюк гнался за ним. Тут всех нас быстро загнали в камеру, и пришли
тюремные офицеры -- выяснить [кто] и пугать новыми сроками за бандитизм (о
[суках] родных у эмведистов всегда сердце болит). Боронюк кровью налился и
выдвинулся сам: "Я этих сволочей бил и буду бить, пока жив!". Тюремный [кум]
предупредил, что нам, контрреволюционерам, гордиться нечем, а безопасней
держать язык за зубами. Тут выскочил Володя Гершуни, почти еще мальчик,
взятый с первого курса -- не однофамилец, а родной племянник того Гершуни,
начальника боевой группы эсеров. "Не смейте звать нас контрреволюционерами!
-- по-петушиному закричал он куму. -- Это уже прошло. Сейчас мы опять
ре-волю-ционеры! только против советской власти!"
Ай, до чего ж весело! Вот дожили! И тюремный кум лишь морщится и супится,
всё глотает. В карцер никого не берут, офицеры-тюремщики бесславно уходят.
Оказывается, можно так жить в тюрьме? -- драться? огрызаться? громко
говорить то, что думаешь? Сколько же мы лет терпели нелепо! Добро того бить,
кто плачет! Мы плакали -- вот нас и били.
Теперь в этих новых легендарных лагерях, куда нас везут, где носят
номера, как у нацистов, но где будут, наконец, одни политические, очищенные
от бытовой слизи -- может быть, там и начнётся такая жизнь? Володя Гершуни,
черноглазый, с матово-бледным заострённым лицом, говорит с надеждой: "Вот
приедем в лагерь, разбёремся, [с кем идти]". Смешной мальчик! Он серьезно
предполагает, что застанет там сейчас оживлённый многооттеночный партийный
разброд, дискуссии, программы, подпольные встречи? "С кем идти"! Как будто
нам оставили этот выбор! Как будто за нас не решили составители
республиканских вёрсток на арест и составители этапов.
В нашей длинной-предлинной камере -- бывшей конюшне, где вместо двух
рядов ясель установились две полосы двухэтажных нар, в проходе столбишки из
кривоватых стволов подпирают старенькую крышу, чтоб не рухнула, а окошки по
длинной стене тоже типично-конюшенные, чтоб только сена не заложить мимо
ясель (и еще эти окошки загорожены намордниками) -- в нашей камере человек
сто двадцать, и кого только не наберётся. Больше половины -- прибалтийцы,
люди необразованные, простые мужики: в Прибалтике идёт вторая чистка, сажают
и ссылают всех, кто не хочет добровольно идти в колхозы, или есть
подозрение, что не захочет. Затем немало западных украинцев -- ОУН 'овцев,
*(1) и тех, кто дал им раз переночевать и кто накормил их раз. Затем из
Российской Советской Федеративной -- меньше новичков, больше [повторников].
Ну и, конечно, сколько-то иностранцев.
Всех нас везут в одни и те же лагеря (узнаем у нарядчика -- в Степной
лагерь). Я всматриваюсь в тех, с кем свела судьба, и стараюсь вдуматься в
них.
Особенно прилегают к моей душе эстонцы и литовцы. Хотя я сижу с ними на
равных правах, мне так стыдно перед ними, будто посадил их я. Неиспорченные,
работящие, верные слову, недерзкие -- за что и они втянуты на перемол под те
же проклятые лопасти? Никого не трогали, жили тихо, устроенно и нравственнее
нас -- и вот виноваты в том, что хочется нам кушать, виноваты в том, что
живут у нас под локтем и отгораживают от нас море.
"Стыдно быть русским!" -- воскликнул Герцен, когда мы душили Польшу.
Вдвое стыдней мне сейчас перед этими незабиячливыми беззащитными народами.
К латышам у меня отношение сложнее. Тут -- рок какой-то. Ведь они это
сами сеяли.
А украинцы? Мы давно не говорим -- "украинские националисты", мы говорим
только "бендеровцы", и это слово стало у нас настолько ругательным, что
никто и не думает разбираться в сути. (Еще говорим -- "бандиты" по тому
усвоенному нами правилу, что все в мире, кто убивает за нас -- "партизаны",
а все, кто убивает нас -- "бандиты", начиная с тамбовских крестьян 1921
года.)
А суть та, что хотя когда-то, в Киевский период, мы составляли единый
народ, но с тех пор его разорвало, и веками шли врозь и вкось наши жизни,
привычки, языки. Так называемое "воссоединение" было очень трудной, хотя
может быть и искренней чьей-то попыткой вернуться к прежнему братству. Но
плохо потратили мы три века с тех пор. Не было в России таких деятелей, кто
б задумался, как свести дородна' украинцев и русских, как сгладить рубец
между ними. (А если б не было рубца, так не стали бы весной 1917 года
образовываться украинские комитеты и Рада потом.)
Большевики до прихода к власти приняли вопрос без затруднений. В "Правде"
7 июня 1917 года Ленин писал: "мы рассматриваем Украину и другие
невеликорусские области как аннексированные русским царем и капиталистами".
Он написал это, когда уже существовала Центральная Рада. А 2 ноября 17 года
была принята "Декларация прав народов России" -- ведь не в шутку же? ведь не
в обман заявили, что [имеют] право народы России на самоопределение вплоть
до отделения? Полугодом позже советское правительство [просило] кайзеровскую
Германию посодействовать Советской России в заключении мира и определении
точных границ с Украиной -- и 14 июня 1918 г. Ленин подписал такой мир с
гетманом Скоропадским. Тем самым он показал, что вполне примирился с
отделением Украины от России -- даже если Украина будет при этом
монархической!
Но странно. Едва только пали немцы перед Антантой (что не могло иметь
влияния на [принципы] нашего отношения к Украине!), за ними пал и гетман, а
наших силёнок оказалось побольше, чем у Петлюры (вот еще ругательство:
"петлюровцы". А это были украинские горожане и крестьяне, которые хотели
устроиться жить без нас) -- мы сейчас же перешли признанную нами границу и
навязали единокровным братьям свою власть. Правда, еще 15-20 лет потом мы
усиленно и даже с нажимом играли на украинской [мове] и внушали братьям, что
они совершенно независимы и могут от нас отделиться, когда угодно. Но как
только они захотели это сделать в конце войны, мы объявили их
"бендеровцами", стали ловить, пытать, казнить и отправлять в лагеря. (А
"бендеровцы", как и "петлюровцы", это всё те же украинцы, которые не хотят
чужой власти. Узнав, что Гитлер не несёт им обещанной свободы, они и против
Гитлера воевали всю войну, но мы об этом молчим, это так же невыгодно нам,
как Варшавское восстание 1944 г.)
Почему нас так раздражает украинский национализм, желание наших братьев
говорить и детей воспитывать, и вывески писать на своей [мове]? Даже Михаил
Булгаков (в "Белой гвардии") поддался здесь неверному чувству. Раз уж мы не
слились до конца, раз уж мы разные в чем-то (довольно того, что это ощущают
[они], меньшие!) -- очень горько! но раз уж это так? раз упущено время и
больше всего упущено в 30-е и 40-е годы, обострено-то больше всего не при
царе, а после царя! -- почему нас так раздражает их желание отделиться? Нам
жалко одесских пляжей? черкасских фруктов?
Мне больно писать об этом: украинское и русское соединяются у меня и в
крови, и в сердце и в мыслях. Но большой опыт дружественного общения с
украинцами в лагерях открыл мне, [как] у них наболело. Нашему поколению не
избежать заплатить за ошибки старших.
Топнуть ногой и крикнуть "моё!" -- самый простой путь. Неизмеримо трудней
произнести: "кто хочет жить -- живите!" Нельзя и в конце ХХ века жить в том
воображаемом мире, в котором голову сломил наш последний недалекий
император. Как ни удивительно, но не сбылись предсказания Передового Учения,
что национализм увядает. В век атома и кибернетики он почему-то расцвёл. И
подходит время нам, нравится или не нравится, -- платить по всем векселям о
самоопределении, о независимости -- самим платить, а не ждать, что будут нас
жечь на кострах, в реках топить и обезглавливать. Великая ли мы нация, мы
должны доказать не огромностью территории, не числом подопечных народов, --
но величием поступков. И глубиною вспашки того, что нам останется за вычетом
земель, которые жить с нами не захотят.
С Украиной будет чрезвычайно больно. Но надо знать их общий накал сейчас.
Раз не уладилось за века -- значит, выпало проявить благоразумие нам. Мы
обязаны отдать решение им самим -- федералистам или сепаратистам, кто из них
кого убедит. Не уступить -- безумие и жестокость. И чем мягче, чем терпимее,
чем разъяснительнее мы будем сейчас, тем больше надежды восстановить
единство в будущем.
Пусть поживут, попробуют. Они быстро ощутят, что не все проблемы решаются
отделением. *(2)
Мы почему-то долго живём в этой длинно-конюшенной камере, и нас всё никак
не отправят в наш Степлаг. Да мы и не торопимся: нам весело здесь, а там
будет -- только хуже.
Без новостей нас не оставляют -- каждый день приносят какую-то газетёнку
половинного размера, мне достаётся читать её всей камере вслух, и я читаю её
с [выражением], там есть что выразить.
В эти дни как раз исполняются десятилетия [освобождения] Эстонии, Латвии
и Литвы. Кое-кто понимает по-русски, переводит остальным (я делаю паузы), и
те воют, просто воют со всех нар, нижних и верхних, услышав, какая в их
странах впервые в истории установилась свобода и процветание. За каждым из
этих прибалтов (а их во всей пересылке добрая треть) остался разорённый дом,
и хорошо, если еще семья, а то и семья другим этапом едет в ту же Сибирь.
Но больше всего, конечно, волновали пересылку сообщения из Кореи.
Сталинский блицкриг там сорвался. Уже скликались добровольцы ООН. Мы
воспринимали Корею как Испанию третьей мировой войны. (Да наверно как
репетицию Сталин её и задумал.) Эти солдаты ООН особенно нас воодушевляли:
что за знамя! -- кого оно не объединит? Прообраз будущего всечеловечества!
Так тошно нам было, что мы не могли подняться выше своей тошноты. Мы не
могли так мечтать, так согласиться: пусть мы погибнем, лишь были бы целы все
те, кто сейчас из благополучия равнодушно смотрит на нашу гибель. Нет, мы
жаждали бури!
Удивяться: что за циничное, что за отчаянное состояние умов? И вы могли