следующего прилива. Так судорогами она и живёт.
А иногда уже всё отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед
концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов, комяк (СевЖелДорЛаг)
берёт программу и видит: "Сомнение" Глинки.
-- Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! -- и
вычёркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого -- "А судьи кто?" Я с
детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что
он -- о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того,
чтобы писать в программе "А судьи кто?" и вычеркнули бы -- пришел на
репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
"К свободной жизни их вражда непримирима".
Когда же я прочел:
"Где, укажите нам, отечества отцы...
Не эти ли, грабительством богаты?.."
он и ногами затопал и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал актёром, только слабость горла помешала. Теперь
же, в лагере, то и дело выступал в концертах, тянулся освежиться в этом
коротком неверном забвении, увидеть близко женские лица, возбуждённые
спектаклем. А когда услышал, что существуют в ГУЛаге особые театральные
труппы из зэков, освобожденных от общих работ -- подлинные крепостные
театры! -- возмечтал я попасть в такую труппу и тем спастись и вздохнуть
легче.
Крепостные театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве их
было даже несколько. Самый знаменитый был -- ховринский крепостной театр
полковника МВД Мамулова. Мамулов следил ревниво, чтоб никто из арестованных
в Москве заметных артистов не проскочил бы через Красную Пресню. Его агенты
рыскали и по другим пересылкам. Так собрал он у себя большую драматическую
труппу и начатки оперной. Это была гордость помещика -- "у меня лучше театр,
чем у соседа!" В бескудниковском лагере тоже был театр, но много уступал.
Помещики возили своих артистов друг к другу в гости, хвастаться. На одном
таком спектакле Михаил Гринвальд забыл, в какой тональности аккомпанировать
певице. Мамулов тут же отпустил ему 10 суток холодного карцера, где
Гринвальд заболел.
Такие крепостные театры были на Воркуте, в Норильске, в Соликамске, на
всех крупных гулаговских островах. Там эти театры становились почти
городскими, едва ли не академическими, они давали в городском здании
спектакли для вольных. В первых рядах надменно садились с женами самые
крупные местные эмведешники и смотрели на своих рабов с любопытством и
презрением. А конвоиры сидели с автоматами за кулисами и в ложах. После
концерта артистов, отслушавших аплодисменты, везли в лагерь, а провинившихся
-- в карцер. Иногда и аплодисментами не давали насладиться. В магаданском
театре Никишев, начальник Дальстроя, обрывал Вадима Козина, широко
известного тогда певца: "Ладно, Козин, нечего раскланиваться, уходи!" (Козин
пытался повеситься, его вынули из петли.)
В послевоенные годы через Архипелаг прошли артисты с известными именами:
кроме Козина -- артистки кино Токарская, Окуневская, Зоя Федорова. Много
шума было на Архипелаге от посадки Руслановой, шли противоречивые слухи, на
каких она сидела пересылках, в какой лагерь отправлена. Уверяли, что на
Колыме она отказалась петь и работала в прачечной. Не знаю.
Кумир Ленинграда тенор Печковский в начале войны попал под оккупацию на
своей даче под Лугой, затем при немцах давал концерты в Прибалтике. (Его
жену, пианистку, тотчас же арестовали в Ленинграде, она погибла в рыбинском
лагере.) После войны Печковский получил десятку за измену и отправлен в
ПечЖелДорЛаг. Там начальник содержал его как знаменитость: в отдельном
домике с двумя приставленными дневальными, в паёк ему входило сливочное
масло, сырые яйца и горячий портвейн. В гости он ходил обедать к жене
начальника лагеря и к жене начальника режима. Там он пел, но однажды,
говорят, взбунтовался: "Я пою для народа, а не для чекистов" -- и так попал
в Особый Минлаг. (После срока ему уже не пришлось подняться к прежним
концертам в Ленинграде.)
Известный пианист Всеволод Топилин не был пощажен при сгоне Московского
народного ополчения и брошен с берданкой 1866 года в вяземский мешок. *(10)
Но в плену его пожалел поклонник музыки немецкий майор, комендант лагеря --
он помог ему оформиться ost-овцем и так начать концертировать. За это,
разумеется, Топилин получил у нас стандартную десятку. (После лагеря он тоже
не поднялся.)
Ансамбль Московского УИТЛК, который разъезжал по лагпунктам, давая
концерты, а жил на Матросской Тишине, вдруг переведен был на время к нам, на
Калужскую заставу. Какая удача! Вот теперь-то я с ними познакомлюсь, вот
теперь-то я к ним пробьюсь!
О, странное ощущение! Смотреть в лагерной столовой постановку
профессиональных актёров-зэков! Смех, улыбки, пение, белые платьица, чёрные
сюртуки... Но -- какие сроки у них? Но по каким статьям они сидят? Героиня
-- воровка? или -- по "общедоступной"? Герой -- дача взятки? или "семь
восьмых"? У обычного актёра перевоплощение только одно -- в роль. Здесь
двойная игра, двойное перевоплощение: сперва изобразить из себя свободного
артиста, а потом -- изобразить роль. И этот груз тюрьмы, это сознание, что
ты -- крепостной, что завтра же гражданин начальник за плохую игру или за
связь с другой крепостной актрисой может послать тебя в карцер, на лесоповал
или услать за десять тысяч вёрст на Колыму -- каким дополнительным жерновом
должно оно лечь к тому грузу, который актёр-зэк разделяет с вольными -- к
разрушительному, с напряжением лёгких и горла, проталкиванию через себя
драматизированной пустоты, механической пропаганды неживых идей?!
Героиня ансамбля Нина В. оказалась по 58.10, 5 лет. Мы быстро нашли с ней
общего знакомого -- её и моего учителя на искусствоведческом отделении
МИФЛИ. Она была недоучившаяся студентка, молода совсем. Злоупотребляя
правами артистки, портила себя косметикой и теми гадкими накладными ватными
плечами, которыми тогда на воле все женщины себя портили, женщин же туземных
миновала эта участь, и плечи их развивались только от носилок.
В ансамбле у Нины был, как у всякой примы, свой возлюбленный (танцор
ГАБТа), но был еще и духовный отец в театральном искусстве -- Освальд
Глазунов (Глазнек), один из самых старых вахтанговцев. Он и жена его были
(может, и хотели быть) захвачены немцами на даче под Истрой. Три года войны
они пробыли у себя на маленькой родине в Риге, играли в латышском театре. С
приходом наших оба получили по десятке за измену большой Родине. Теперь оба
были в ансамбле.
Изольда Викентьевна Глазунова уже старела, танцевать ей становилось
трудно. Один только раз мы видели её в каком-то необычном для нашего времени
танце, назвал бы я его импрессионистическим, да боюсь не угодить знатокам.
Танцевала она в посеребренном темном закрытом костюме на полуосвещенной
сцене. Очень запомнился мне этот танец. Большинство современных танцев --
показ женского тела и на этом почти всё. А её танец был какое-то духовное
мистическое напоминание, чем-то перекликался с убежденной верой И. В. в
переселение душ.
А через несколько дней внезапно, по-воровски, как всегда готовятся этапы
на Архипелаге, Изольда Викентьевна была взята на этап, оторвана от мужа,
увезена в неизвестность.
Это у помещиков-крепостников была жестокость, варварство: разлучать
крепостные семьи, продавать мужа и жену порознь. Ну, зато ж и досталось им
от Некрасова, Тургенева, Лескова, ото всех. А у нас это была не жестокость,
просто разумная мера: старуха не оправдывала своей пайки, занимала штатную
единицу.
В день этапа жены Освальд пришел к нам в комнату (уродов) с блуждающими
глазами, опираясь о плечо своей хрупкой приёмной дочери, как будто только
одна она еще его и поддерживала. Он был в состоянии полубезумном, можно было
опасаться, что и с собой кончит. Потом молчал, спустя голову. Потом
постепенно стал говорить, вспоминать всю жизнь: создавал зачем-то два
театра, из-за искусства на годы оставлял жену одну. Всю жизнь хотел бы он
теперь прожить иначе...
Я скульптурно запомнил их: как старик притянул к себе девушку за затылок,
и она из-под руки, не шевелясь, смотрела на него сострадающе и старалась не
плакать.
Ну, да что говорить, -- старуха не оправдывала своей пайки...
Сколько я ни бился -- попасть в тот ансамбль мне не удалось. Вскоре они
уехали с Калужской, и я потерял их из виду. Годом позже в Бутырках дошел до
меня слух, что ехали они на грузовике на очередной концерт и попали под
поезд. Не знаю, был ли там Глазунов. В отношении же себя я еще раз убедился,
что неисповедимы пути Господа. Что никогда мы сами не знаем, чего хотим. И
сколько уже раз в жизни я страстно добивался не нужного мне и отчаивался от
неудач, которые были удачами.
Остался я в скромненькой самодеятельности на Калужской с Анечкой
Бреславской, Шурочкой Острецовой и Левой Г. Пока нас не разогнали и не
разослали, мы что-то там ставили. Свое участие в этой самодеятельности я
вспоминаю сейчас как духовную неокреплость, как унижение. Ничтожный
лейтенант Миронов мог в воскресенье вечером, не найдя других развлечений в
Москве, приехать в лагерь навеселе и приказать: "Хочу через десять минут
концерт!" Артистов поднимали с постели, отрывали от лагерной плиты, кто там
сладострастно что-то варил в котелке, -- и вскоре на ярко освещенной сцене
перед пустым залом, где только сидел надменный глупый лейтенант да тройка
надзирателей, мы пели, плясали и изображали.
1. Сборник "От тюрем...", стр. 431, 429, 438.
2. времён Ягоды.
3. Материал этой главы до сих пор из Сборника "От тюрем..." и Авербаха.
4. А все, кто слишком "держатся за жизнь", никогда особенно не держатся
за дух.
5. Вскоре нашли повод мотать Володе новое лагерное дело и послали его на
следствие в Бутырки. В свой лагерь он больше не вернулся, и рояля ему назад,
разумеется, не выдали. Да и выжил ли он сам? -- не знаю, что-то нет его.
6. Я осмелюсь пояснить эту мысль в самом общем виде. Сколько ни стоит
мир, до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний,
правящий и подчинённый. Это деление грубо, как все деления, но если к
верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и
по образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом
всех, кто не нуждался работать руками, -- то деление будет почти сквозным.
И тогда мы можем ожидать четырёх сфер мировой литературы (и искусства
вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают,
обдумывают) верхних же, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние
изображают, обдумывают нижних, "младшего брата". Сфера третья: когда нижние
изображают верхних. Сфера четвёртая: нижние -- нижних, себя.
У верхних всегда был досуг, избыток или скромный достаток, образование,
воспитание. Желающие из них всегда могли овладеть художественной техникой и
дисциплиной мысли. -- Но есть важный закон жизни: довольство убивает в
человеке духовные поиски. Оттого сфера первая заключала в себе много сытых
извращений искусства, много болезненных и самолюбивых "школ"-пустоцветов. И
только когда в эту сферу вступали носители, глубоко несчастные лично или с
непомерным напором духовного поиска от природы -- создавалась великая
литература.
Сфера четвёртая -- это весь мировой фольклор. Здесь был дробен досуг --
дифференциалами доставался он отдельным личностям. И дифференциалами были
безымянные вклады -- непреднамеренно, в удачную минуту прозрением