тянется разбить фигуру.
Володя Клемпнер, молодой композитор, сын состоятельного адвоката, а по
лагерным понятиям еще и [небитый фрей], взял в Бескудниковский подмосковный
лагерь из дому собственный рояль (неслыханное событие на Архипелаге)! Взял
как бы для укрепления культмассовой работы, а на самом деле -- чтобы самому
сочинять. Зато был у него всегда ключ к лагерной сцене, и после отбоя он там
играл при свече (электричество выключали). Однажды он так играл, записывал
свою новую сонату, и вздрогнул от голоса сзади:
-- Кан-да-лами ваша музыка пахнет!
Клемпнер вскочил. От стены, где стоял, подкравшись, теперь двигался на
свечу майор, начальник лагеря, старый чекист -- и за ним росла его
гигантская чёрная тень. Теперь-то понял майор, зачем этот обманщик выписал
рояль. Он подошел, взял нотную запись и молча, мрачно стал жечь на свече.
-- Что вы делаете? -- не мог не вскрикнуть молодой композитор.
-- [Туда] вашу музыку! -- еще более определенно назначил через стиснутые
зубы майор.
Пепел отпал от листа и мягко опустился на клавиши. Старый чекист не
ошибся: эта соната действительно писалась о лагерях. *(5)
Если объявится в лагере поэт -- разрешается ему под карикатурами на
заключённых делать подписей и сочинять частушки -- тоже про нарушителей
дисциплины.
Другой темы ни у поэта, ни у композитора быть не может. И для начальства
своего они не могут сработать ничего ощутимого, полезного, в руки взять.
А прозаиков и вовсе в лагере не бывает, потому что не должно их быть
никогда.
Когда русская проза ушла в лагеря,
пишет Слуцкий. Ушла! -- да назад не пришла. Ушла! -- да не выплыла...
Обо всём объёме происшедшего, о числе погибших и об уровне, которого они
могли достичь -- нам никогда уже не вынести суждения. Никто не расскажет нам
о тетрадках, поспешно сожженных перед этапом, о готовых отрывках и о больших
замыслах, носимых в головах и вместе с головами сброшенных в мёрзлый общий
могильник. Еще стихи читаются губами к уху, еще запоминаются и передаются
они или память о них, -- но прозу не рассказывают прежде времени, ей выжить
трудней, она слишком крупна, негибка, слишком связана с бумагой, чтобы
пройти ей превратности Архипелага. Кто может в лагере решиться [писать?] Вот
А. Белинков написал -- и досталось куму, а ему -- 25 лет рикошетом. Вот М.
И. Калинина, никакая не писательница, всё же в записную книжку записывала
примечательное из лагерной жизни: "авось, кому-нибудь пригодится". Но --
попало к оперу. А её -- в карцер (и дешево еще отделалась). Вот Владимир
Сергеевич Г-в, будучи бесконвойным, там, за зоной, писал где-то 4 месяца
лагерную летопись, -- но в опасную минуту зарыл в землю, а сам оттуда был
угнан навсегда -- так и осталась в земле. И в зоне нельзя, и за зоной
нельзя, где можно? В голове только! но так пишутся стихи, не проза.
Сколько погибло нас, питомцев Клио и Каллиопы, нельзя никакой
экстраполяцией рассчитать по нескольким уцелевшим нам -- потому что не было
вероятности выжить и нам. (Перебирая например свою лагерную жизнь, я
уверенно вижу что должен был на Архипелаге умереть -- либо уж так
приспособиться выжить, что заглохла бы и нужда писать. Меня спасло побочное
обстоятельство -- математика. Как это использовать в расчётах?)
Всё то, что называется нашей прозой с 30-х годов -- есть только пена от
ушедшего в землю озера. Это -- пена, а не проза, потому что она освободила
себя ото всего, что было главное в тех десятилетиях. Лучшие из писателей
подавили в себе лучшее и отвернулись от правды -- и только так уцелели сами
и книги их. Те же, кто не мог отказаться от глубины, особенности и прямизны
-- неминуемо должны были сложить голову в эти десятилетия -- чаще всего
через лагерь, иные через безрассудную смелость на фронте.
Так ушли в землю прозаики-философы. Прозаики-историки. Прозаики-лирики.
Прозаики-импрессионисты. Прозаики-юмористы.
А между тем именно Архипелаг давал единственную, исключительную
возможность для нашей литературы, а может быть -- и для мировой. Небывалое
крепостное право в расцвете XX века в этом одном, ничего не искупающем,
смысле открывало для писателей плодотворный, хотя и гибельный путь. *(6)
Миллионы русских интеллигентов бросили сюда не на экскурсию: на увечья,
на смерть и без надежды на возврат. Впервые в истории такое множество людей
развитых, зрелых, богатых культурой оказалось без придумки и навсегда в
шкуре раба, невольника, лесоруба и шахтёра. Так впервые в мировой истории (в
таких масштабах) [слились] опыт верхнего и нижнего слоя общества! Растаяла
очень важная, как будто прозрачная, но непробиваемая прежде перегородка,
мешавшая верхним понять нижних: ЖАЛОСТЬ. Жалость двигала благородными
соболезнователями прошлого (всеми просветителями!) -- и жалость же ослепляла
их! Их мучили угрызения, что они сами не делят злой доли, и оттого они
считали себя обязанными втрое кричать о несправедливости, упуская при этом
доосновное рассмотрение человеческой природы нижних, верхних, всех.
Только у интеллигентных зэков Архипелага эти угрызения наконец отпали:
они полностью делили злую долю народа! Только теперь русский образованный
человек мог писать крепостного мужика [изнутри] -- потому что сам стал
крепостным!
Но теперь не стало у него карандаша, бумаги, времени и мягких пальцев. Но
теперь надзиратели трясли его вещи, заглядывали ему в пищеварительный вход и
выход, а оперчекисты -- в глаза.
Опыт верхнего и нижнего слоев слились -- но носители слившегося опыта
умерли...
Так невиданная философия и литература еще при рождении погреблись под
чугунной коркой Архипелага.
А гуще всего среди посетителей КВЧ -- участников художественной
самодеятельности. Это отправление -- руководить самодеятельностью, осталось
и за одряхлевшим КВЧ, как было за молодым. *(7) На отдельных островах
возникала и исчезала самодеятельность приливами и отливами, но не
закономерными, как морские, а судорожно, по причинам, которые знало
начальство, а зэки нет, может быть начальнику КВЧ раз в полгода что-то надо
было в отчёте поставить, может быть ждали кого-нибудь сверху.
На глухих лагпунктах это делается так -- начальник КВЧ (которого и в
зоне-то обычно не видно, вместо него всё крутит заключённый воспитатель)
вызывает аккордеониста и говорит ему:
-- Вот что. Обеспечь хор! *(8) И чтоб через месяц выступать.
-- Так я ж нот не знаю, гражданин начальник!
-- А на чёрта тебе ноты? Ты играй песню, какую все знают, а остальные
пусть подпевают.
И объявляется набор, иногда вместе с драмкружком. Где ж им заниматься?
Комната КВЧ для этого мала, надо попросторней, а уж клубного зала конечно
нет. Обычен для этого удел лагерных столовых -- постоянно провонявшихся
паром баланды, запахом гнилых овощей и варёной трески. В одной стороне
столовой -- кухня, а в другой -- или постоянная сцена или временный помост.
Здесь-то после ужина и собирается хор и драмкружок. (Обстановка -- как на
рисунке А. Г-на. Только художник изобразил не свою местную самодеятельность,
а приезжую культбригаду. Сейчас соберут последние миски, выгонят последних
доходяг -- и запустят зрителей. Читатель сам видит, сколько радости у
крепостных артисток.)
picture: Агитбригада
Чем же заманить в самодеятельность зэков? Ну, на полтысячи человек в зоне
может быть есть 3-4 настоящих любителя пения, -- но из кого же хор? А
встреча на хоре и есть главная заманка для смешанных зон! (Посмотрим еще раз
на фото стр. 458. Что ж, не ясно, для чего они все в КВЧ.) Назначенный
хормейстером А. Сузи удивлялся, как непомерно растет его хор, так что ни
одной песни он не может разучить до конца -- валят всё новые и новые
участники, голосов никаких, никогда не пели, но все просятся, и как было бы
жестоко им отказать, не посчитаться с проснувшейся тягой к искусству!
Однако, на самих репетициях хористов оказывалось гораздо меньше. (А дело
было в том, что разрешалось участникам самодеятельности два часа после отбоя
передвигаться по зоне -- на репетицию и с репетиции, и вот эти-то два часа
они своё добирали!)
Не хитро было и такому случиться: перед самым концертом единственного в
хоре баса отправляли на этап (этап шел не по тому ведомству, что концерт), а
хормейстера (того же Сузи) отзывал начальник КВЧ и говорил:
-- Что вы потрудились -- мы это ценим, но на концерт мы вас выпускать не
можем, потому что Пятьдесят Восьмая не имеет права руководить хором. Так
подготовьте себе заместителя: руками махать -- это ж не голос, найдёте.
А для кого-то хор и драмкружок были не просто местом встречи, -- но
опять-таки подделкой под жизнь, или не подделкой, а напоминанием, что жизнь
всё-таки бывает, вообще -- бывает... Вот приносится со склада грубая бурая
бумага от мешка с крупой -- и раздаётся для переписки ролей. Заветная
театральная процедура! А само распределение ролей! А соображение, кто с кем
будет по спектаклю целоваться! Кто что наденет! Как загримируется! Как будет
интересно выглядеть! В вечер спектакля можно будет взять в руки настоящее
зеркало и увидеть себя в настоящем вольном платье и с румянцем на щеках.
Очень интересно обо всём этом мечтать, но Боже мой, -- пьесы! Что там за
пьесы! Эти специальные сборники, помеченные грифом "[только внутри] ГУЛага!"
Почему же -- только? Не кроме воли еще и в ГУЛаге, а -- только в ГУЛаге?..
Это значит, уж такая наболтка, такое свиное пойло, что и на воле его не
хлебают, так лей сюда! Это уж самые глупые и бездарные из авторов пристроили
свои самые мерзкие и вздорные пьесы! А кто бы захотел поставить чеховский
водевиль или другое что-нибудь -- так ведь еще эту пьесу где найти? Её и у
вольных во всём посёлке нет, а в лагерной библиотеке есть Горький, да и то
страницы на курево вырваны.
Вот в кривощекинском лагере собирает драмкружок Н. Давиденков, литератор.
Достаёт он откуда-то пьеску необычайную: патриотическую, о пребывании
Наполеона в Москве (да уж наверно на уровне растопчинских афишек)!
Распределили роли, с энтузиазмом кинулись репетировать -- кажется, что' бы
могло помешать? Главную роль играет Зина, бывшая учительница, арестованная
после того, как оставалась на оккупированной территории. Играет хорошо,
режиссер доволен. Вдруг на одной из репетиций -- скандал: остальные женщины
восстают против того, чтобы Зина играла главную роль. Сам по себе случай
традиционный, и режиссер может с ним справиться. Но вот что кричат женщины:
"Роль патриотическая, а она на оккупированной территории с немцами .....!
Уходи, гадюка! Уходи, б.... немецкая, пока тебя не растоптали!" Эти женщины
-- социально-близкие, а может быть и из Пятьдесят Восьмой, да только пункт
не изменнический. Сами ли они придумали, подучила ли их III Часть? Но
режиссер, при своей статье не может защитить артистку... И Зина уходит в
рыданьях.
Читатель сочувствует режиссеру? Читатель думает, что вот кружок попал в
безвыходное положение, и кого ж теперь ставить на роль героини, и когда ж её
учить? Но нет безвыходных положений для оперчекистской части! Они запутают
-- они ж и распутают! Через два дня и самого Давиденкова уводят в
наручниках: за попытку передать за зону что-то письменное (опять летопись?),
будет новое следствие и суд. *(9)
Итак, никого назначать на главную роль не нужно! Наполеон не будет еще
раз посрамлен, русский патриотизм -- ещё раз восславлен! Пьесы вообще не
будет. Не будет и хора. И концерта не будет. Итак, самодеятельность пошла в
отлив. Вечерние сборы в столовой и любовные встречи прекращаются. До