Таскать кирпичи на себе "козой" (заспинными носилками). Ломать из карьеров
камень и уголь, брать глину и песок. Золотоносной породы накайлить шесть
кубиков да отвезти на бутару. Да просто землю копать, просто землю грызть
(кремнистый грунт да зимой). Уголёк рубить под землею. Там же и рудишки --
свинцовую, медную. Еще можно -- медную руду молоть (сладкий привкус во рту,
из носа течёт водичка). Можно креозотом пропитывать шпалы (и всё тело своё).
Тоннели можно рубить для дорог. Пути подсыпать. Можно по пояс в грязи
вынимать торф из болота. Можно плавить руды. Можно лить металл. Можно кочки
на мокрых лугах выкашивать (а ходить по полголени в воде). Можно конюхом,
возчиком быть (да из лошадиной торбы себе в котелок овес перекладывать, а
она-то казенная, травяной мешок, выдюжит, небось, однако и подохни). Да
вообще на [сельхозах] можно править всю крестьянскую работу (и лучше этой
работы нет: что-нибудь из земли да выдернешь).
Но всем отец -- наш русский лес со стволами истинно-золотыми (из них
золотцо добывается). Но старше всех работ Архипелага -- лесоповал. Он всех
зовёт, он всех поместит, и даже не закрыт для инвалидов (безруких звеном по
три человека посылают утаптывать полуметровый снег). Снег -- по грудь. Ты --
лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом,
едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (еще их надо тискать в снегу
и топором до них добираться). Всё в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты
снесешь в кучи и в кучах сожжешь (а они дымят, не горят). Теперь лесину
распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день -- пять
кубометров, а на двоих десять. (В Буреполоме -- семь кубов, но толстые кряжи
надо было еще колоть на плахи.) Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги
твои не переходят.
В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели лесоповала
-- [сухим расстрелом].
Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты возненавидишь!
Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и березовые своды! Ты еще
потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь видеть те еловые и осиновые
кряжи, которые сотни метров волок на себе до вагона, утопая в снегу, и
падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь потом поднять из снежного
месива.
Каторжные работы в России десятилетиями ограничивались Урочным Положением
1869 года, изданным для [вольных]. При назначении на работу учитывались:
физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно теперь
поверить?!). Рабочий день устанавливался зимой 7 часов (!), летом -- 12,5.
На Акатуйской лютой каторге (Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были
[легко выполнимы] для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял
с [ходьбою] вместе -- 8 часов, с октября семь, а зимой -- только шесть. (Это
еще до всякой борьбы за всеобщий восьмичасовой день!) Что до омской каторги
Достоевского, то там вообще бездельничали, как легко установит всякий
читатель. Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало
их в [белые] полотняные куртки и панталоны! -- ну, куда ж дальше? У нас в
лагере так и говорят: "хоть белые воротнички пришивай" -- когда уж совсем
легко, совсем делать нечего. А у них -- и куртки белые! После работы
каторжники "Мёртвого дома" подолгу [гуляли] по двору острога -- стало быть
не примаривались! Впрочем, "Записки из Мёртвого дома" цензура не хотела
пропустить, опасаясь, что [лёгкость] изображенной Достоевским жизни не будет
удерживать от преступлений. И Достоевский добавил для цензуры новые страницы
с указанием, что жизнь на каторге [всё-таки] тяжела! *(1) У нас только
придурки по воскресеньям гуляли, да и те стеснялись. -- А над "Записками
Марии Волконской" Шаламов замечает, что декабристам в Нерчинске был урок в
день добыть и нагрузить три пуда руды на человека (сорок восемь килограмм!
-- за один раз можно поднять!), Шаламову же на Колыме -- [восемьсот пудов].
Еще Шаламов пишет, что иногда доходил у них летний рабочий день до 16 часов!
Не знаю как с шестнадцатью, а тринадцать-то часов хватили многие -- и на
земляных работах в Карлаге, и на северных лесоповалах, -- и это чистых
часов, кроме ходьбы пять километров в лес да пять назад. Впрочем, спорить ли
о долготе дня? -- ведь [норма] старше мастью, чем долгота рабочего дня, и
когда бригада не выполняла нормы, то меня ремя только конвой, а работяги
оставались в лесу до полуночи, при прожекторах, чтобы лишь перед утром
сходить в лагерь и съесть ужин вместе с завтраком да снова в лес. *(2)
Рассказать об этом некому: они умерли все.
И еще так поднимали норму, доказывая её выполнимость: при морозе ниже 50
градусов дни актировались, то есть писалось, что заключённые не выходили на
работу, -- но их выгоняли, и что' удавалось выжать из них в эти дни,
раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день
услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной
дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на
четвереньках -- конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними
вернутся.)
И как же за всё это их кормили? Наливалась в котел вода, ссыпалась в него
хорошо если нечищенная мелкая картошка, а то -- капуста чёрная, свекольная
ботва, всякий мусор. Еще -- вика, отруби, их не жаль. (А где мало самой
воды, как на лагпункте Самарка под Карагандою, там баланда варилась только
по миске в день, да еще отмеряли две кружки солоноватой мутной воды.) Всё же
стоющее всегда и непременно разворовывается для начальства (см. гл. 9), для
придурков и для блатных -- повара настращены, только покорностью и держатся.
Сколько-то выписывается со склада и жиров, и мясных "субпродуктов" (то есть,
не подлинно продуктов), и рыбы, и гороха, и круп, -- но мало что из этого
сыпется в жерло котла. И даже в глухих местах, начальство отбирало соль для
своих солений. (В 1940 г. на ж-д Котлас-Воркута и хлеб и баланду давали
несолеными). Чем хуже продукт, тем больше попадает его зэкам. Мясо лошадей,
измученных и павших на работе -- попадало, и хоть разжевать его нельзя было
-- это пир. Вспоминает теперь Иван Добряк: "В свое время я много протолкнул
в себя дельфиньего мяса, моржового, тюленьего, морского кота и другой
морской животной дряни. (Прерву: китовое мясо мы и в Москве ели, на
Калужской заставе.) Животный кал меня не страшил. А Иван-чай, лишайник,
ромашка -- были лучшими блюдами". (Это уж он, очевидно, [добирал] к пайку.)
Накормить по нормам ГУЛага человека, тринадцать или даже десять часов
работающего на морозе -- нельзя. И совсем это невозможно после того, как
закладка обворована. Тут-то и запускается в кипящий котел сатанинская
мешалка Френкеля: накормить одних работяг за счет других. [Котлы]
разделяются: при выполнении (в каждом лагере это высчитывают по своему)
скажем меньше 30% нормы -- котел карцерный: 300 граммов хлеба и миска
баланды в день; с 30% до 80% -- штрафной: 400 граммов хлеба и две миски
баланды; с 81% до 100% -- производственный: 500-600 граммов хлеба и три
миски баланды; дальше идут котлы ударные, причем разные: 700-900 хлеба и
дополнительная каша, две каши, [премблюдо] -- какой-нибудь темный
горьковатый ржаной пирожок с горохом.
И за всю эту водянистую пищу, не могущую покрыть расходов тела, --
сгорают мускулы на надрывной работе, и ударники и стахановцы уходят в землю
раньше отказчиков. Это понято старыми лагерниками и говорят так: [лучше
кашки не доложь, да на работу не тревожь!] Если выпадет такое счастье --
остаться на нарах [по раздетости], получишь гарантированные 600. Если одели
тебя [по сезону] (это -- знаменитое выражение!) и вывели на [трассу] -- хоть
издолбись кувалдой в зубило, больше трехсотки на мерзлом грунте не получишь.
Но не в воле зэка остаться на нарах...
Конечно, не всюду и не всегда кормили так худо, но это -- типичные цифры:
по КрасЛагу времен войны. На Воркуте в то время горняцкая пайка, наверное
самая высокая в ГУЛаге (потому что тем углем отапливалась героическая
Москва), была: за 80% под землею и за 100% наверху -- кило триста. А в
ужаснейшем убийственном Акатуе в нерабочий день ("на нарах") давали два с
половиною фунта хлеба (кило!) и 32 золотника мяса -- 133 грамма! В рабочий
день -- три фунта хлеба и 48 золотников (200 граммов) мяса -- да не выше ли
нашего фронтового армейского пайка? У них баланду и кашу целыми ушатами
арестанты относили надзирательским свиньям, размазню же из гречневой (! --
ГУЛаг никогда не видал её) каши П. Якубович нашел "невыразимо отвратительной
на вкус". -- Опасность умереть от истощения никогда не нависала и над
каторжанами Достоевского. Чего уж там, если в остроге у них ("в зоне")
ходили гуси (!!) -- и арестанты не сворачивали им голов. *(3) Хлеб на столах
стоял у них [вольный], на Рождество же отпустили им по [фунту] говядины, а
масла для каши -- вволю. -- На Сахалине рудничные и "дорожные" арестанты в
месяцы наибольшей работы получали в день: хлеба -- 4 фунта (кило шестьсот!),
мяса -- 400 граммов, крупы -- 250! И добросовестный Чехов исследует:
действительно ли достаточны эти нормы или, при плохом качестве выпечки и
варки, их не достаёт? Да если б заглянул он в миску нашего работяги, так тут
же бы над ней и скончался!
Какая же фантазия в начале века могла представить, что "через
тридцать-сорок" лет не на Сахалине одном, а по всему Архипелагу будут рады
еще более мокрому, засоренному, закалелому, с примесями чёрт-те-чего хлебу
-- и семьсот граммов его будут завидным [ударным] пайком?!
Нет, больше! -- что по всей Руси колхозники еще и этой арестанской пайке
позавидуют! -- "у нас и её ведь нет!.."
Даже на нерчинских царских рудниках платили "старательские" --
дополнительную плату за всё, сделанное сверх казенного урока (всегда
умеренного). В наших лагерях большую часть лет Архипелага не платили за труд
ничего или столько, сколько надо на мыло и зубной порошок. Лишь в тех редких
лагерях и в те короткие полосы, когда почему-то вводили [хозрасчет] (и от
1/8 до 1/4 части истинного заработка зачислялась заключенному) -- зэки могли
подкупать хлеб, мясо, и сахар, -- и вдруг, о удивление! -- на столе в
столовой осталась корочка и пять минут никто за ней руку не протянул.
Как же одеты и как обуты наши туземцы?
Все архипелаги -- как архипелаги: плещется вокруг синий океан, растут
кокосовые пальмы, и администрация островов не несет расхода на одежду
туземцев -- ходят они босиком и почти голые. А наш проклятый Архипелаг и
представить нельзя под жарким солнцем: вечно покрыт он снегом, вечно дуют
вьюги над ним. И всю эту десяти-пятнадцати миллионную прорву арестантов надо
еще и одеть и обуть. *(4)
К счастью, родясь за пределами Архипелага, они сюда приезжают уже не
вовсе голые. Их можно оставить в чем есть -- верней, в чем оставят их
[социально-близкие] -- только в знак Архипелага вырвать кусок, как ухо
стригут барану: у шинелей косо обрезать полы, у будёновок срезать шишаки,
сделав продув на макушке. Увы, вольная одежда -- не вечная, а обутка -- в
неделю издирается о пеньки и кочки Архипелага. И приходится туземцев
одевать, хотя расплачиваться им за это нечем.
Это когда-нибудь еще увидит русская сцена! русский экран! -- сами бушлаты
одного цвета, рукава к ним -- другого. Или столько заплат на бушлате, что
уже не видно его основы. Или бушлат-[огонь] (лохмотья как языки пламени).
Или заплата на брюках -- из обшивки чьей-то посылки, и еще долго можно
читать уголок адреса, написанный чернильным карандашом. *(5)