Кажется, готово! Деревянной ложкой доходяга начинает черпать темную бурду из
котелка и поочередно заедает её то картофельным очистком, то хрящем, то
селедочной головой. Он очень долго, очень намеренно внимательно жует (общая
беда доходяг -- глотают поспешно, не жуя). Его нос едва виден среди
темносерой шерсти, покрывшей шею, подбородок, щеки. Нос и лоб --
буро-воскового цвета, местами шелушатся. Глаза слезятся, часто мигают.
Заметив подход постороннего, доходяга быстро собирает всё разложенное,
чего не успел съесть, прижимает котелок к груди, припадает к земле и
сворачивается как ёж. Теперь его можно бить, толкать -- он устойчив на
земле, не стронется и не выдаст котелка.
Н. К. Г. дружелюбно разговаривает с ним -- ёж немного раскрывается. Он
видит, что ни бить, ни отнимать котелка не будут. Беседа дальше. Они оба
инженеры (Н. Г. -- геолог, Е. -- химик), и вот Е. раскрывает перед Г. свою
веру. Оперируя незабытыми цифрами химических составов, он доказывает, что
всё нужное питание можно получить и из отбросов, надо только преодолеть
брезгливость и направить все усилия, чтоб это питание оттуда взять.
Несмотря на жару Е. одет в несколько одёжек, притом грязных. (И на это
обоснование: Е. экспериментально установил, что в [очень] грязной одежде вши
и блохи уже не размножаются, как бы брезгуют. Одну исподнюю одежду поэтому
он даже выбрал из обтирочного материала, использованного в мастерской.)
Вот его вид: шлем-буденовка с черным огарком вместо шишака; подпалины и
по всему шлему. К засаленным слоновьим ушам шлема прилипло, где сено, где
пакля. Из верхней одежки на спине и на боках языками болтаются вырванные
куски. Заплаты, заплаты. Слой смолы на одном боку. Вата подкладки бахромой
вывисает по подолу изнутри. Оба внешних рукава разорваны до локтей, и когда
доходяга поднимает руки -- он как бы взмахивает крыльями летучей мыши. А на
ногах его -- лодкоподобные чуни, склеенные из красных автопокрышек.
Зачем же так жарко он одет? Во-первых, лето короткое, а зима долга, надо
всё это сберечь на зиму, где ж, как не на себе? Во-вторых, и главное, он тем
создает мягкость, воздушные подушки -- не чувствует боли ударов. Его бьют и
ногами и палками, а синяков нет. Это -- одна его защита. Надо только всегда
успеть увидеть, кто хочет ударить, успеть упасть, колени подтянуть к животу
и тем его прикрыть, голову пригнуть к груди и обнять толсто-ватными руками.
И тогда его могут бить только по мягкому. А чтоб не били долго -- надо
быстро доставить бьющему чувство победы, для этого Е. научился с первого же
удара неистово кричать, как поросенок, хотя ему совсем не больно. (В лагере
ведь очень любят бить слабых, и не только нарядчики и бригадиры, а и простые
зэки, чтобы почувствовать себя еще не совсем слабым. Что делать, если люди
не могут поверить в свою силу, не причинив жестокости?)
И Е. кажется вполне посильным и разумным избранный образ жизни -- к тому
же не требующим запятнания совести! Он никому не делает зла.
Он надеется выжить срок.
Интервью доходяги окончено.
В нашем славном отечестве, которое способно [долее ста лет] не печатать
работ Чаадаева из-за его, видите ли, реакционных взглядов, уже никого не
удивишь, что самые важные и смелые книги никогда не бывают прочитаны
современниками, никогда не влияют во время на народную мысль. И эту книгу я
пишу из одного сознания долга -- потому что в моих руках скопилось слишком
много рассказов и воспоминаний, и нельзя дать им погибнуть. Я не чаю своими
глазами видеть её напечатанной где либо; мало надеюсь, что прочтут её те,
кто унес свои кости с Архипелага; совсем не верю, что она объяснит правду
нашей истории тогда, когда еще можно будет что-то исправить. В самом разгаре
работы над этой книгой меня постигло сильнейшее потрясение жизни: дракон
вылез на минуту, шершавым красным язычищем слизнул мой роман, еще несколько
старых вещей -- и ушел пока за занавеску. Но я слышу его дыхание и знаю, что
зубы его намечены на мою шею, только еще не отмерены все сроки. И с душой
разоренной я силюсь кончить это исследование, чтоб хоть оно-то избежало
драконовых зубов. В дни, когда Шолохов, давно уже не писатель, из страны
писателей растерзанных и арестованных поехал получать Нобелевскую премию, --
я искал, как уйти от шпиков в укрывище и выиграть время для моего потайного
запыхавшегося пера, для окончания вот этой книги.
Это я отвлекся, а сказать хотел, что у нас лучшие книги остаются
неизвестны современникам, и очень может быть, что кого-то я зря повторяю,
что, зная чей-то тайный труд, мог бы сократить свой. Но за семь лет хилой
блеклой свободы кое-что всё-таки всплыло, одна голова пловца в рассветном
море увидела другую и крикнула хрипло. Так я узнал шестьдесят лагерных
рассказов Шаламова и его исследование о блатных.
Я хочу здесь заявить, что кроме нескольких частных пунктов между нами
никогда не возникало разнотолка в изъяснении Архипелага. Всю туземную жизнь
мы оценили в общем одинаково. Лагерный опыт Шаламова был горше и дольше
моего, и я с уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться
того дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт.
Это однако не запрещает мне возразить ему в точках нашего расхождения.
Одна из этих точек -- лагерная санчасть. О каждом лагерном установлении
говорит Шаламов с ненавистью и желчью (и прав!) -- и только для санчасти он
делает всегда пристрастное исключение. Он поддерживает, если не создает,
легенду о благодетельной лагерной санчасти. Он утверждает, что все в лагере
против лагерника, а вот врач -- один может ему помочь.
Но [может] помочь еще не значит: помогает. [Может] помочь, если захочет,
и прораб, и нормировщик, и бухгалтер, и каптер, и повар, и дневальный, и
нарядчик -- да много ли помогают?
Может быть до 1932 года, пока лагерная санитария еще подчинялась
Наркомздраву, врачи могли быть врачами. Но в 1932-м они были переданы
полностью в ГУЛаг -- и стала их цель помогать угнетению и быть могильщиками.
Так не говоря о добрых случаях у добрых врачей -- кто держал бы эту санчасть
на Архипелаге, если б она не служила общей цели?
Когда комендант и бригадир избивают доходягу за отказ от работы -- так,
что он зализывает раны как пёс, двое суток без памяти лежит в карцере
(Бабич), два месяца потом не может сползти с нар -- не санчасть ли (1-й ОЛП
Джидинских лагерей) отказывается составить акт, что было избиение, а потом
отказывается и лечить?
А кто, как не санчасть, подписывает каждое постановление на посадку в
карцер? (Впрочем не упустим, что не так уж начальство в этой врачебной
подписи нуждается. В лагере близ Индигирки был вольнонаёмным "[лепилой]"
(фельдшером, -- а не случайно лагерное словцо!) С. А. Чеботарев. Он не
подписал ни одного постановления начальника ОЛПА на посадку, так как считал,
что в такой карцер и собак сажать нельзя, не то что людей: печь обогревала
только надзирателя в коридоре. Ничего, посадки шли и без его подписи.)
Когда по вине прораба или мастера из-за отсутствия ограждения или защиты
погибает на производстве зэк, -- кто как не лекпом и санчасть подписывают
акт, что он умер от разрыва сердца? (И, значит, пусть остаётся всё
по-старому и завтра погибают другие. А иначе ведь и лекпома завтра в забой!
А там и врача.)
Когда происходит квартальная [комиссовка] -- эта комедия общего
медицинского осмотра лагерного населения с квалификацией на ТФТ, СФТ, ЛФТ и
ИФТ (тяжелый-средний-легкий-индивидуальный физический труд), -- много ли
возражают добрые врачи злому начальнику санчасти, который сам только тем и
держится, что поставляет колонны тяжелого труда?
Или может быть санчасть была милосердна хоть к тем, кто не пожалел доли
своего тела, чтобы спасти остальное? Все знают закон, это не на одном
каком-нибудь лагпункте: саморубам, членовредителям и [мостырщикам]
медицинская помощь вовсе [не оказывается!] Приказ -- администрации, а кто
это [не оказывает] помощи? Врачи... Рванул себе капсулем четыре пальца,
пришел в больничку -- бинта не дадут: иди, подыхай, пёс! Еще на Волгоканале
во время энтузиазма всеобщего соревнования вдруг почему-то (?) стало слишком
много [мостырок]. Это нашло мгновенное объяснение: вылазка классового врага.
Так их -- лечить?... (Конечно, здесь зависит от хитрости мостырщика: можно
сделать мостырку так, что это не докажешь. Анс Бернштейн обварил умело руку
кипятком через тряпку -- и тем спас свою жизнь. Другой обморозит умело руку
без рукавички или намочится в валенок и идет на мороз. Но не всё разочтешь:
возникает гангрена, а за нею смерть. Иногда бывает мостырка невольная:
цынготные незаживающие язвы Бабича признали за сифилис, проверить анализом
крови было негде, он с радостью солгал, что и сам болел сифилисом и все
родственники. Перешел в венерическую зону и тем отсрочил смерть.)
Или санчасть освобождала когда-нибудь всех, кто в этот день был
действительно болен? Не выгоняла каждый день сколько-то совсем больных людей
за зону? Героя и комика народа зэков Петра Кишкина врач Сулейманов не клал в
больницу потому, что понос его не удовлетворял норме: чтоб каждые полчаса и
обязательно с кровью. Тогда при этапировании колонны на рабочий объект
Кишкин [сел], рискуя, что его подстрелят. Но конвой оказался милосерднее
врача: остановил проезжую машину и отправил Кишкина в больницу. -- Возразят,
конечно, что санчасть была ограничена строгим процентом для группы "В" --
больных стационарных и больных ходячих. *(9) Так объяснение есть в каждом
случае, но в каждом случае остаётся и жестокость, которую никак не
перевесить соображением, что "зато кому-то другому" в это время сделали
хорошо.
Да добавить сюда ужасные лагерные больнички вроде стационара 2-го
лагпункта Кривощекова: маленькая приемная, уборная и комната стационара.
Уборная зловонна и наполняет больничный воздух, но разве дело в уборной? Тут
в каждой койке лежит [по два] поносника и на полу между койками тоже.
Ослабевшие оправляются прямо в кроватях. Ни белья, ни медикаментов (1948-49
годы). Заведует стационаром студент 3-го курса мединститута (сидит по 58-й),
он в отчаянии, но сделать ничего не может. Санитары, кормящие больных --
сильные жирные ребята: они объедают больных, воруют из их больничного пайка.
Кто их поставил на это выгодное место? Наверно, [кум]. У студента не хватает
сил их изгнать и защитить паёк больных. А у врача -- у всякого хватало?..
*(10)
Или может быть в каком-нибудь лагере санчасть имела возможность отстоять
действительно человеческое питание? Ну, хотя бы чтоб не видеть по вечерам
этих "бригад куриной слепоты", так и возвращающихся с работы цепочкою
слепых, друг за друга держась? Нет. Если чудом кто и добивался улучшения
питания, то производственная администрация, чтоб иметь крепких работяг. А не
санчасть вовсе.
Врачей никто во всем этом и не винит (хотя часто слабо мужество их
сопротивления, потому что на общие страх идти), но не надо же и легенды о
спасительной санчасти. Как всякая лагерная ветвь, и санчасть тоже: дьяволом
рождена, дьяволовой кровью и налита.
Продолжая свою мысль, говорит Шаламов, что только на одну санчасть и
может рассчитывать в лагере арестант, а вот на труд своих рук он полагаться
не может, не смеет: это -- могила. "В лагере губит не маленькая пайка, а
большая."
Пословица верна: большая пайка губит. Самый крепкий работяга за сезон
выкатки леса доходит вчистую. Тогда ему дают временную инвалидность: 400
хлеба и самый последний котел. За зиму большая часть их умирает (ну,
например 725 из восьмисот). Остальные переходят на "легкий физический" и