залы в залу и кажется мне кораблем, преодолевающим морской простор. Мне не
нужны слуги, я и так кормлю тех, что по семь или восемь человек выстроились
у каждой двери, словно колонны, и вжимаются в стены, заслышав шорох моего
плаща на галерее. Мне не нужны новые женщины, я укрыл их всех моей
молчаливой любовью и не слушаю больше ни одной, чтобы лучше услышать... Я
уже видел, как они засыпают, сомкнув ресницы и погрузив глаза в бархат
сна... Я оставил их и поднялся на самую высокую из башен, купающуюся в
звездах, я хотел узнать у Господа, что же такое сон. Вот они спят, и нет
больше дрязг, мелочности, жалких уловок, тщеславия и суетности, но настанет
утро, и все это проснется вместе с ними, и для каждой не будет важнее
заботы, чем унизить свою товарку и занять ее место в моем сердце. (Но если
позабыть их слова, останется щебетанье птиц и трогательность слез...)
XLV
Вечером, когда я стал спускаться с моей горы по склону, где никого не
знал, чувствуя себя погребенным в ангельской немоте покойником, меня утешили
за то, что я состарился, за то, что стал раскидистым деревом с узловатым
стволом и морщинистой корой, которую так трудно поранить, за то, что от
пергамента моих пальцев веет запахом времени, будто я успел сбыться. Вот
оно, мое утешение: я подумал, нет больше тирана, который устрашил бы меня,
старика, запахом пытки -- у пыток запах кислого молока, -- ничего не
изменить тирану в том, что уже состоялось, какова бы ни была моя жизнь, она
уже есть у меня, она позади, словно плащ, и держится на тонкой тесемке. Люди
уже запомнили меня, и отрекайся не отрекайся -- ничего уже не изменишь.
Утешало меня и то, что вскоре я избавлюсь от своих тягостных пут, мне
казалось, что я уже обменял заскорузлую плоть на легкие неосязаемые крылья.
Будто разрешился от бремени самим собой и гуляю наконец подле ангела,
которого искал так долго. Словно сбросил старую оболочку и снова стал юнцом.
Но не порывы, не желания сопутствуют моей юности -- безмятежная ясность. Моя
юность тяготеет к вечности, а не к сумятице жизни. Новая моя юность была
пространством и временем. Мне показалось, я стал вечным.
Я напоминал себе путника, который подобрал на дороге раненную ножом
девушку. Он поднял ее и несет, словно охапку роз, а она без сил, без
сознания, усыпленная стальной молнией, улыбается, отдыхая на крылатом плече
смерти, но несет он ее к поляне, где собрались те, кто могут ее исцелить.
Задремавшее чудо, я наполню тебя своей жизнью, я простился с
суетностью, вспышками гнева, гордыней и притязаниями, свойственными людям; с
радостями, которые выпали на мою долю, с горестями, которые меня мучили, --
есть только ты, которой становлюсь я; и, пока я несу тебя к целителям на
поляне, я превращаюсь в сияние глаз, в прядь волос, упавшую на чистый лоб,
ты поправишься, и я научу тебя молиться, чтобы совершенство души помогло
тебе выпрямиться, словно стебель цветка с прочными корнями...
Я больше моего тела, оно треснуло, как скорлупа перезрелого ореха. Не
спеша спускаюсь я с моей горы, и плащом за мной тянутся склоны и поляны с
разбросанными там и сям золотыми звездочками -- огоньками моих домов. Я
клонюсь под тяжестью моих даров, словно дерево.
Спящий народ мой, благословляю тебя -- спи.
Пусть помедлит солнце лишать тебя ласкового крова ночи! Пусть мой город
как следует выспится перед тем, как расправить пчелиные крылья и приняться с
зарей за работу. Пусть те, кого постигло вчера горе и кому Господь дал
сейчас отсрочку, не спешат вернуться к трауру, нищете, смертному приговору
или смертельной болезни. Пусть помедлят они на груди Господа, прощенные и
обогретые.
Я тебе охрана.
Я не сплю, так поспи еще ты, мой народ.
XLVI
Сердцу моему так тяжело от тяжести мира, словно я взял его весь на
себя. Я стою один, оперевшись спиной на мое дерево, я скрестил на груди
руки, чувствуя холод ночного ветра, и как заложников принимаю тех, кто ищет
с моей помощью утраченный смысл своей жизни, свое в ней место. Нет места у
той, что была только матерью и потеряла ребенка. Она стоит перед бездной как
никому не нужное прошлое. Она была лесом лиан, обвивая цветущее дерево, и
вот дерева больше нет. "Куда деть мне нежность? -- думает она. -- И молоко,
когда оно прибывает?.."
Нет места у прокаженного, медленным огнем тлеет в нем болезнь, он
обречен людьми на изгойство, он не знает, зачем ему желания сердца, которые
просыпаются у него в груди. Нет места у твоего друга, он узнал, что болен
раком, а у него множество работ в начале, им нужны десятилетия, чтобы
осуществиться, -- он похож на дерево, оно терпеливо тянуло корни, и они
дотянулись до пустоты, висят над бездной. Что делать хозяину -- у него
сгорели амбары? Чеканщику потерявшему правую руку? Человеку, который ослеп?
На сердце у меня тяжесть всех, кому не на кого опереться. Того, от кого
отвернулись близкие, и того, кто сам от них отвернулся. Того, кто мучается
на смертном ложе и со стоном ворочается с боку на бок тело его бесполезнее
сломанной повозки, он призывает смерть, а она не идет за ним. Он кричит: "За
что же, Господи? За что?!"
Все они -- солдаты разбитой армии. Но я соберу их и помогу одержать
победу. Нет разбитых армий, каждая побеждает, но по-своему. Ведь в каждом
продолжает свой путь жизнь. Цветок вянет, оставляя семечко, сгнивает
семечко, пуская росток, и из каждой треснувшей куколки показываются крылья.
Да, все вы -- земля, пища и повозки прекрасного шествия Господа!
XLVII
Я спросил: "Не стыдно ли вам своей ненависти, гнева, распрь, ссор? Не
сжимайте кулаков из-за пролитой вчера крови, благодаря ей в вас родилось
что-то новое, ребенок рассасывает до кровавых трещин материнскую грудь,
бабочка платит за крылья обломками куколки. Чем вы обогатитесь, ратуя за
вчерашний день? Он отошел, нет в нем ни истины, ни подлинности. Опыт учит
меня, что палач и жертва -- любовники первого кровавого часа любви. Плод
будущего рождается от них обоих. И плод этот значимей тех, кто его породил.
В нем они примиряются друг с другом до того дня, когда новое поколение
проживет свой кровавый час любви.
Да, роды болезненны, человек страдает и мучается. Но вот отпустила
боль, и стало радостно. Человек обретает себя в народившемся. Знаете, когда
каждого из вас укрывает ночь и вы засыпаете, вы все так похожи друг на
друга. Все, все, и тот тоже, кто спит в тюрьме с доской смертника на груди,
и он тоже ничуть не отличается от всех остальных. Важно одно -- отдать себя
своей любви. Язык, он не подпустит меня к сути, поэтому я прощу всех убийц.
Этот убил из любви к своему гнезду, ибо не жалеют жизни только ради
любимого. И другой убил из любви к своему гнезду. Постарайтесь понять это --
это главное -- и не считайте заблуждением ценности, отличные от ваших. Не
считайте истиной то, что, по вашему мнению, безошибочно. Мы во власти
очевидности, и тебе, например, очевидна необходимость подниматься вот на эту
гору, но помни: твой сосед тоже во власти очевидности, когда старательно
карабкается на свою. Очевидная для тебя необходимость лишила тебя сна и
заставила вскочить раньше всех соседа. Очевидное для вас разное, но
настоятельность очевидного одинакова и для тебя, и для него.
Однако тебе кажется, что сосед каждым своим шагом попирает тебя. А
соседу кажется, что ты попираешь его всеми твоими делами и поступками.
Каждый из вас знает, в душе у вас, кроме холода недоброжелательства или
откровенной ненависти, живет такая очевидная, такая чистая и ясная картина
мира, за которую не жалко отдать и жизнь. Но друг друга вы ненавидите,
воображая, что у соседа пустое сердце, лживый и неправильный, грубый язык Я
смотрю на вас со своей вершины и говорю:
"Вы любите одну и ту же картину, хотя, может быть, она не слишком
отчетлива".
Очиститесь от крови: рабство рождает только бунт. Если нет стремления
поверить, чему поможет суровость? Если вера умерла и люди ищут новую, чему
поможет суровость?
Для чего вам, едва начнет светать, хвататься за оружие? Что завоюете вы
в кровавых схватках, убивая и не зная даже, кого убиваете? Мне претит голос
крови, он взращивает одно только братство -- братство тюремщиков".
...Я не советую тебе спорить. Спор лишен смысла. Твой противник, исходя
из очевидной для него картины, отвергает твои истины -- он не прав. Не прав
и ты -- ты, исходя из своей очевидности, отвергаешь его истины.
Прими самих людей. Возьми за руку и веди. Скажи им: "Конечно, вы правы,
но прежде нам придется подняться на эту гору". Только так ты установишь в
мире порядок, и люди вздохнут полной грудью, завоевав простор.
Когда один скажет: "В городе тридцать тысяч жителей", -- а другой
возразит: "Нет, только двадцать пять", -- они договорятся: цифры для всех
одни, кто-то из них и впрямь ошибся. Другое дело, когда один говорит: "Город
-- творение архитектора. Город -- вечен. Он -- корабль и везет людей". А
другой отвечает: "Город -- чудесный гимн множества людей, объединенных общей
работой..."
Один: "Благотворна свобода и противоречия, они питают новое в человеке,
помогая ему родиться". Другой: "Свобода развращает. Кедр вырастает по
принуждению внутренней необходимости". И вот они проливают кровь друг друга.
Не огорчайся, это родовые схватки, поиски себя и вопль, обращенный к
Господу. Скажи каждому из них: "Ты прав. Потому что прав каждый". И веди их
дальше, к вершине. Сами они ленятся карабкаться вверх: то у них
сердцебиение, то ломит ноги, но, перестрадав страдание, они откроют для себя
мужество. Если боишься хищников, ищешь места повыше. Если ты -- дерево,
ищешь в вышине солнце. И враги помогают тебе, потому что нет на свете
врагов. Враги обозначают границу тебя, формируют, уплотняют. И пусть знают
все:
"Свобода и принуждение -- две стороны единой необходимости --
необходимости быть таким и не быть иным. Ты свободен поступать так и
принужден так не делать. Свободен говорить на своем языке и принужден не
устраивать воляпюк из разных. Свободен играть в кости, но принужден
соблюдать правила игры, не портя их другими условиями. Свободен строить
новое, но не вправе портить и разбазаривать старое. Писатель, добившийся
скандальной славы нарочитым неумением писать, закрывает путь к успеху всем
-- и самому себе тоже: утратив чувство стиля, читатель не найдет вкуса и в
его книгах. Кража и насмешка:
я назвал короля ослом, все хихикают, потому что привыкли чтить короля.
Но почтение мало-помалу изнашивается, король и осел сливаются воедино, слова
мои уже сама очевидность. Никому больше не смешно.
О том, что свобода и принуждение -- одно целое, знают все: ревнители
свободы всегда ратуют за мораль, признавая тем самым необходимость
принуждения. "Полицейский надзор должен осуществляться изнутри", -- вот что,
по сути, заявляют они. Поборники принуждения настаивают, что главное для
человека -- свобода духа; сколько простора в твоем тесном доме, ты волен
переходить из комнаты в комнату, спуститься в прихожую, открыть и закрыть
дверь, ходить вверх и вниз по лестницам. Чем больше стен, порогов, засовов,
тем ты свободнее. Незыблемость каменных стен обязывает тебя ко многому,
навязывая свободу выбора между всевозможными способами действовать.
Беспорядочная жизнь сообща не свобода, а разврат.
На деле все мечтают об одном и том же городе. Но один требует дать
возможность действовать каждому. Другой требует воспитать каждого, прежде