трапезы. И отец сказал:
-- О главном не говорят при помощи праха. Не медли над мертвецами.
Повозки навек увязли в грязи, потому что их оставил вожатый.
-- Но где же искать мне главное? -- закричал я отцу. И отец ответил:
-- Ты поймешь суть каравана, увидев его в пути. Забудь тщету слов и
смотри: на пути каравана пропасть, он обходит ее; скала -- он огибает ее;
если песок слишком мелок, находит песок плотнее, но всегда он идет туда,
куда идет. Верблюды завязли в солончаке, погонщики суетятся, вызволяют их,
отыскивают почву понадежней, и снова караван идет туда, куда шел. Пал
верблюд, караван остановился, погонщик связал узлом лопнувшую веревку,
перевязал кладь, нагрузил другого верблюда, и опять караван идет, не изменяя
своему пути. Случается, умирает вожатый. Погонщики собираются вокруг него.
Выкапывают в песке могилу. Спорят. И выбрав на его место другого, вновь
следуют за своей звездой. Своему пути подчиняется караван, направление --
вот для него опорный камень на невидимом склоне.
Городские судьи вынесли приговор молодой преступнице: пусть солнце
бичует нежную оболочку ее плоти, и преступницу привязали к столбу в пустыне.
-- Сейчас ты поймешь, что для человека главное, -- сказал мне отец.
И вот я опять у него в седле.
Мы ехали, а солнце, совершая дневной путь, казнило виновную, иссушая
кровь, слюну, пот молодого тела. Выпило оно и влажное сияние глаз.
Опускалась ночь с мимолетным своим милосердием, когда мы с отцом подъехали к
порогу запретной равнины. Там, на темной скале, белела нагота юного тела,
словно гибкий стебель в разлуке с питающей влагой вод, так весомо молчащих в
земных глубинах. Переплетя руки, точь-в-точь лоза, уже потрескивающая в
пламени, -- виновная взывала к милосердию Господа.
-- Послушай ее, она говорит о главном, -- сказал отец. Но я был мал и
потому малодушен.
-- Как она мучается! -- сказал я. -- Как ей, наверное, страшно...
-- Мучается и страшится стадо, укрытое в хлеве, -- ответил отец. -- Она
превозмогла эти две болезни и теперь постигает истину.
Я вслушался в ее плач. Затерянная в бескрайней ночи, она молила о свете
лампы, о стенах дома вокруг нее, о плотно запертой двери. Одна посреди
безликой Вселенной, звала ребенка, которого целовала перед сном и который
был для нее средоточием этой Вселенной. Во власти любого прохожего, здесь,
на пустынной равнине, славила знакомые, успокоительные шаги мужа, он
вернулся к вечеру домой и поднимается по ступеням. Праздная, затерянная в
беспредельности, молила вернуть ей будничные тяготы, без которых наступает
несуществованье: шерстяную кудель для пряжи, грязную миску, чтобы ее вымыть,
ребенка, чтобы уложить его спать, ее собственного ребенка, а не чужого. Она
взывала к спасительной надежности дома. Она молилась, и ее молитва сливалась
с вечерней молитвой всей деревни.
Голова осужденной поникла, и отец посадил меня к себе в седло. Мы
помчались.
-- Вечером в шатрах ты услышишь ропот и возмущение моей жестокостью, --
сказал он мне. -- Но я вобью им обратно в глотки их жалкое возмущение: я кую
человека.
Я знал, мой отец добр.
И вот что он говорил:
-- Я хочу, чтобы они любили говорливые родники, ровную зелень ячменя,
укрывшую растрескавшееся от зноя поле. Хочу, чтобы славили сменяющиеся
времена года. И созревали сами, подобно плодам, благодаря тишине и
неторопливости. Пусть они долго носят траур и помнят своих усопших: медленно
перетекает наследие одного поколения к другому, и я не хочу, чтобы мед
расточился в пути. Я хочу, чтобы каждый ощутил себя ветвью большого дерева
-- щедрой оливы. Ветвью, которая ждет. Тогда каждому станет понятно, что
колеблет его мощное дыхание Господа, словно ветер, испытующий древо на
прочность. Господь ведет их вперед и поворачивает вспять: из тьмы к рассвету
и от рассвета опять в потемки, к лету от зимы и от зимы к лету, от нивы к
зерну в житнице, от юности к старости, а от старости вновь к младенцам.
Исследуя последовательность, изучая отличия, что узнаешь ты о человеке?
О дереве? Семечко, росток, гибкий ствол, твердая древесина -- это ли дерево?
Чтобы понять, не члени. Сила, мало-помалу сливающаяся с небом, -- вот что
такое дерево. Таков и ты, дитя мое, человек. Бог Рождает тебя, растит,
полнит то желаниями, то сожалениями, то радостью, то горечью, то гневом, то
готовностью простить, а потом возвращает в свое лоно. Но ты не вот этот
школьник, и не этот супруг, не вот это дитя, и не этот старец. Осуществление
-- вот что такое ты. И если в колебаниях и переменах ты ощутишь себя ветвью,
неотторжимой от оливы, то и у перемен окажется вкус вечности. Все вокруг
тебя обретет незыблемость. Вечен говорливый родник, утолявший жажду
праотцев, вечны сияние глаз улыбнувшейся тебе возлюбленной и ночная
свежесть. Время покажется тебе не продавцом песка, пускающим все прахом, --
жнецом, увязывающим тугой сноп.
II
С самой высокой башни крепости вижу: не нуждаются в жалости страждущие,
упокоившиеся в лоне Господа и носящие по ним траур. Усопший, о котором
помнят, живее и могущественней живущего. Вижу смятенье живущих и сострадаю
им.
Их я хочу исцелить от тоски и безнадежности.
Сострадаю тому, кто открыл глаза в праотеческой тьме и поверил, что
кровом ему Божьи звезды, и догадался вдруг, что он в пути.
Я запрещаю расспрашивать его, ибо знаю: нет ответа, который истощил бы
любопытство. Вопрошающий отверзает бездну.
Глубины сердца ведомы мне, и знаю: избавив вора от нищеты, я не избавлю
его от желания воровать, и осуждаю беспокойство, толкающее вора на
преступление. Он заблуждается, думая, что зарится на чужое золото. Золото
светится, как звезда. Любовь, пусть даже не ведающая, что она -- любовь,
нуждается только в свете, но не в силах человеческих присвоить себе свет.
Мерцание завораживает вора, и он совершает кражу за кражей, подобно безумцу,
что ведро за ведром вычерпывает черную воду родника, чтобы схватить луну.
Вор крадет и в мимолетное пламя оргий швыряет прах уворованного. И снова
стоит в темноте за углом, бледный, словно перед свиданием, неподвижный из
страха спугнуть, надеясь, что именно здесь он отыщет однажды то, что утолит
его жажду.
Отпусти я его на свободу, он снова будет служить своему божеству, и
завтра же моя стража, если я пошлю ее подстригать деревья, схватит его в
чужом саду: с колотящимся сердцем он ждал улыбки фортуны.
Но его первого я укрою своей любовью, потому что усердия у него больше,
чем у благоразумного в его лавке. Я строю город. Мою крепость я решил
заложить здесь. Я хочу остановить идущий караван. Он был семечком в русле
ветра. Ветер расточает семена кедра как аромат. Но я встаю на пути ветра. Я
укрываю семя землей, чтобы во славу Божию поднялись и оделись смолистой
хвоей кедры.
Любви нужно найти себя. Я спасу того, кто полюбит существующее, потому
что такую любовь возможно насытить.
Только поэтому я затворяю женщину в доме мужа и велю бросить камень в
неверную. Мне ли не знать томящей ее жажды? Словно в открытой книге, читаю я
в сердце той, что в вечерний час, сулящий чудеса, оперлась на перила: своды
небесного моря сомкнулись над ней, и собственная нежность -- палач для нее.
Как ощутим для меня ее трепет; рыбка трепещет на песке и зовет волну:
голубой плащ всадника. В ночь бросает она свой зов. Кто-то по
явится и ответит. Но тщетно она будет перебирать плащи, мужчине не
насытить ее. Берег, ища обновления, призывает морской прилив, и волны бегут
одна за другой. И одна за другой исчезают. Так зачем потворствовать смене
мужей: кто любит лишь утро любви, никогда не узнает встречи.
Я оберегаю ту, что обрела себя во внутреннем дворике своего дома, ведь
и кедр набирается сил, вырастая из семени, и расцветает, не переступив
границ ствола. Не ту, что рада весне, берегу я, -- ту, что послушна цветку,
который и есть весна. Не ту, что любит любить, -- ту, которая полюбила.
Я перечеркиваю тающую в вечернем сумраке и начинаю творить ее заново.
Вместо ограды ставлю с ней рядом чайник, жаровню, блестящий поднос из меди,
чтобы мало-помалу безликие вещи стали близкими, стали домом и радостью, в
которой нет ничего нездешнего. Дом откроет для нее Бога. Заплачет ребенок,
прося грудь, шерсть попросится в руки, и угли очага потребуют: раздуй нас.
Так ее приручили, и она готова служить. Ведь я сберегаю аромат для вечности
и леплю вокруг него сосуд. Я -- каждодневность, благодаря которой
округляется плод. И если я принуждаю женщину позабыть о себе, то только ради
того, чтобы вернуть потом Господу не рассеянный ветром слабый вздох, но
усердие, нежность и муки, принадлежащие ей одной...
...Долго искал я, в чем суть покоя. Суть его в новорожденных младенцах,
в собранной жатве, семейном очаге. Суть его в вечности, куда возвращается
завершенное. Покоем веет от наполненных закромов, уснувших овец, сложенного
белья, от добросовестно сделанного дела, ставшего подарком Господу.
И я понял: человек -- та же крепость. Вот он ломает стены, мечтая
вырваться на свободу, но звезды смотрят на беспомощные руины. Что обрел
разрушитель, кроме тоски -- обитательницы развалин? Так пусть смыслом
человеческой жизни станет сухая лоза, которую нужно сжечь, овцы, которых
нужно остричь. Смысл жизни похож на новый колодец, он углубляется каждый
день. Взгляд, перебегающий с одного на другое, теряет из вида Господа. И не
та, что изменяла, откликаясь на посулы ночи, -- о Боге ведает та, что
смиренно копила себя, не видя ничего, кроме прялки.
Крепость моя, я построю тебя в человеческом сердце.
Да, на все есть время -- время выбирать, что будешь сеять, но после
того, как сделал выбор, приходит время растить урожай и радоваться ему. Есть
время для творчества, а потом для творения. Огненные молнии вспарывают на
небе запруды, а потом наступает время для водоемов, собравших небесные воды.
Есть время и для завоеваний, и для спокойствия царств... Но я служу Господу
и поэтому предпочитаю вечность.
Ненавижу перемены. Обрекаю на смерть того, кто в ночи бросает ветру
пророчества. Он -- дерево, которого коснулось пламенеющее небесное семя,
дерево ломается, трещит, и от леса остается горстка пепла Меня пугает
вмешательство Бога. Неизменному подобает пребывать в вечном. Да, есть время
для зачинания нового, но за ним наступает благодатное время традиций.
Наше дело растить, мирить, сглаживать. Я латаю земные трещины и прячу
от людских глаз кипящую лаву вулканов. Я -- лужайка над пропастью.
Хранилище, где дозревает плод. Паром, что принял из рук Господа поколение и
переправляет его на другой берег. Из моих рук Господь получит его точно
таким же, каким вручил, -- может быть, чуть более зрелым, мудрым и искусным
в чеканке серебряных кувшинов, -- но суть моего народа пребудет неизменной.
Я укрыл мой народ своей любовью оберегая потомственных мастеров, что из
поколения в поколение трудятся, совершенствуя форму корабля и щита. Оберегая
сказителя, поющего на свой лад безымянную песню -- наследство праотцев,
ошибаясь и обогащая ее даром своей души. Оберегая беременных и кормящих, я
люблю умножающиеся стада и времена года, которые непременно возвращаются.
Прежде всего я -- житель. И я спасу тебя, моя крепость, цитадель моя и
обитель, от посягательств бесплодного песка. Я развешу звонкие рога по твоим
стенам. Трубя, они предупредят нас о варварах.
III
Великая истина открылась мне. Я узнал: люди живут. А смысл их жизни в
их доме. Дорога, ячменное поле, склон холма разговаривают по-разному с