порядке пустыни, и скалам этим было предназначено стоять еще много-много
веков. Веками будет стачивать гору тончайшее лезвие ветра, веками будут
добывать соль люди, а верблюды подвозить припасы и воду и отвозить домой
этих каторжных...
Но однажды на заре люди взглянули на гору, и явлено им было то, чего
они никогда не видели.
Волей ветра, точившего скалу вот уже много веков подряд, на ней
показался гигантский лик, и был он гневен. На пустыню, на копи, горстку
людей, прижившихся на окаменевшей соли, куда более жестокой, чем соленая
гладь океана, смотрел из пропасти ясного неба черный разгневанный лик, и рот
его приготовился изрыгать проклятия. Ужас обуял людей, и в панике они
обратились в бегство. Весть достигла работавших в глубине копей, они
выбрались наверх, взглянули на гору и со смятенным сердцем заторопились к
палаткам, наскоро собрали пожитки, браня жен, детей и рабов, двинулись на
север. Но достояние их было обречено под жестоким безжалостным солнцем. У
них не было воды, они все погибли. Бессмыслицей оказались предсказания
логиков, которые видели, что ветер очень медленно истачивает гору, а люди во
что бы то ни стало цепляются за жизнь. Откуда им было знать, что нежданно
возникнет?
Когда я обращаю взгляд к истокам, я вижу вместо храма кучу кирпичей и
камня. Мне нетрудно их увидеть. Как нетрудно расчленить труп и увидеть кости
и мускулы, расчленить дом и получить кучу щебня, расчленить царство и
получить горы, дома, коз и овец... Но если я направляю свой шаг в будущее, я
должен буду считаться с постоянным рождением чего-то нового, оно будет
преобразовывать существующее, но предугадать его мне не дано, потому что оно
иной природы. Это новое исчезает и рассеивается, стоит только попробовать
его расчленить. Если сложить камни, родится новое -- тишина, но она
исчезнет, если их разобрать. Лицо возникает как новое для мрамора и
исчезает, если мрамор разобьется. Для губ, носа и глаз лицо тоже что-то
новое и исчезает, если смотреть только на губы или нос. Что-то новое и
царство для домов, гор, овец и коз...
Я не в силах предвидеть, я в силах созидать. Будущее создают. Если у
меня рука ваятеля, то прекрасным лицом станут дробные черты моего времени, и
то, чего я хочу, осуществится. Но я скажу неправду, утверждая, что сумел
предугадать будущее. Я сумел его сотворить. Дробные черты окружающего я
превратил в картину, заставил полюбить ее, и она стала управлять людьми. Так
управляет подданными царство, требуя иной раз заплатить за свое
существование жизнью.
Вот я постиг и еще одну истину: попечение о будущем -- тщета и
самообман. Проявлять уже присутствующее -- вот единственное, над чем можно
трудиться. Проявить -- значит, из дробности создать целостность, которая
преодолеет и уничтожит разброд. Значит, из кучи камней создать тишину.
Остальные притязания -- ветер слов...
XXI
Все мы знаем: в рассуждениях есть логика, но нет истины. Как изощренны
были мои доказательства, как весомы доводы, но мои противники не стронулись
с места. "Да, конечно, ты прав, -- услышал я в ответ, -- но все-таки мы
думаем по-другому". -- "Тупицы!" -- можно сказать о них. "Нет, мудрецы!" --
не соглашусь я. Они чтут истину, которая не в словах.
А ведь многие считают, что слова несут в себе весь мир, что
человеческое слово исчерпывает Вселенную, что слово вмещает в себя и звезды,
и счастье, и закат, и царство, и любовь, и зодчество, и боль, и тишину... Но
я знаю, человек стоит перед огромной горой и горсть за горстью делает ее
своим достоянием.
Я не сомневаюсь, что архитектор, который спроектировал крепостную
стену, знает, что такое стена, и по его проекту возможно ее построить. Стена
и есть истина для архитектора. Но какой архитектор понимает всю значимость
крепостной стены? Разве прочитаешь по чертежу, что стена -- это плотина?
Поймешь, что она -- кора кедра, укрывающая живую плоть города? Откуда
узнаешь, что она -- ограда для усердия, что она -- помощь и что огражденные
незыблемой крепостью люди, поколение за поколением, будут работать на
Господа. Для строителей стена -- расчеты, кирпич и цемент. Так оно и есть,
стена -- расчеты, кирпич и цемент. Но она и мидель-шпангоут корабля, и дом,
где есть место каждому. Я верю только в личную обособленную жизнь.
Обособленная, частная -- вовсе на означает ограниченная, скудная. Она --
цветок, она -- окно раскрытое, чтобы понять весну. Она -- весна,
преобразившаяся в цветок. Если нет ни одного цветка у весны, она для меня не
весна.
Может, и не важна та любовь, с какой жена ждет возвращения мужа. Не
важен и прощальный взмах руки. Но этот взмах -- примета чего-то бесконечно
важного. Может, и не важен свет одного окошка в городе -- светит маленький
фонарик на корабле, -- но за ним чья-то жизнь, и у меня нет меры, чтобы
измерить ее важность, смысл и значение.
Стены -- кора, кокон. Город -- личинка, город -- дерево. Светящееся
окно -- цветок на его ветке. И возможно, за этим окном бледный малыш пьет
молоко, не умеет пока молиться, играет, шалит и станет завоевателем
будущего, заложит новые города и обнесет их крепостными стенами. Он --
семечко моего дерева. Важное семечко, неважное семечко -- откуда мне знать?
Я и не думаю об этом. Ведь я уже говорил: не надо членить дерево, чтобы
понять и почувствовать его.
Но строитель не подозревает о растущем дереве. Он уверен, что знает
толк в крепостных стенах, потому что поставил их. Он уверен: его расчеты --
основа и суть любой стены, подкрепи их кирпичом и цементом, и встанет стена
-- укрепление города. Но смысл стены несводим к чертежу и расчету, и если
возникнет необходимость объяснить вам, что такое стена, то я соберу вас
вокруг себя, и год за годом вы будете учиться постигать ее, и трудам вашим
не будет конца, потому что нет такого слова, чтобы оно исчерпало ее смысл,
суть и сущность. Ведь и я только обозначаю что-то знаками, только знак --
расчеты строителей, и кольцо мужских рук, оберегающее беременную жену,
таящую в себе мир и будущее, -- тоже только знак.
Все мы похожи на человека, который бедными своими словами объясняет
печальному, что печалиться ему не о чем, но разве словом справиться с горем?
Или с радостью? Или с любовью? Разве излечивают слова от любви? Слово -- это
попытка соединиться с сущим и присвоить его себе. Вот я сказал "гора" и
забрал ее вместе с гиенами, шакалами, затишками, подъемом к звездам,
выветренным гребнем... но у меня всего-навсего слово, и его нужно наполнить.
И если я сказал "крепостная стена", то нужно наполнить и это слово. Каждый
по-своему наполняют его строители, поэты, завоеватели, бледный малыш и его
мама, которая благодаря этой стене спокойно раздувает огонь в очаге и ставит
греть к ужину молоко, не опасаясь, что ее потревожит кровавая резня. Можно
рассуждать о постройке моих стен, но как рассуждать о самих стенах, если наш
язык не в силах вместить их целиком? Если знак верен для чего-то одного и
неверен для чего-то другого?
Желая показать мне город, меня пригласили подняться на гору. "Посмотри,
вот наш город", -- сказали мне. И я залюбовался четким порядком улиц и
рисунком крепостных стен. "Вот улей, -- подумал я, -- в котором уснули
пчелы. Ранним утром они разлетятся по полям за медом. Люди трудятся и
пожинают плоды. Вереница осликов повезет в житницы, амбары и на рынки плоды
их дневных трудов... Город отпускает своих жителей на заре, чтобы вечером
собрать их с грузом припасов на зиму. Человек -- это тот, кто производит и
потребляет. Я помогу ему, если упорядочу производство и распределение,
отладив их, как в муравейнике".
Другие, показывая мне город, перевезли меня через реку, чтобы я
полюбовался им с противоположного берега. На закатном небе нарисовались
темные силуэты: дома повыше, пониже, побольше, поменьше, и минареты, как
мачты, дотянулись до пурпуровых дымных облаков. Мне показалось, я вижу флот,
готовый к отплытию. Незыблемый порядок, установленный зодчими, перестал быть
сутью города, ею стало обживание новых земель при попутном ветре для каждого
корабля. "Вот, -- сказал я, -- горделивая поступь завоевания. Пусть главными
в моих городах станут капитаны, только вкус незнаемого, творчество и победа
делают человека счастливым". И слова мои не были ложью, но не были и
истиной, они просто говорили о другом.
Третьи, желая, чтобы я полюбовался их городом, увлекли меня в глубь
крепости и привели в храм. Я вошел, и меня обняла тишина, полумрак и
прохлада. Я задумался. И размышление показалось мне драгоценней и побед, и
пищи. Я ем, чтобы жить, живу, чтобы побеждать, и побеждаю, чтобы вернуться к
себе и предаться размышлениям, чувствуя, как ширится душа в тиши моего
отдохновения. "Вот, -- сказал я, -- истинная сущность человека, душа живит
его. Главными в моих городах будут пастыри и поэты. Благодаря им расцветут
души". И эти слова не были ложью, но не были и истиной, они опять были о
другом.
Теперь, став мудрее, я не пользуюсь словом "город" для логических
рассуждений, словом "город" я обозначаю все, что легло мне на сердце, все,
что я узнал и пережил: мое одиночество на его улицах, распределение пищи под
кровом, горделивый силуэт на равнине, прекрасную четкость рисунка с высоты
горы. И многое другое, чего мне не дано выразить в слове или что я позабыл в
эту минуту Так как же рассуждать при помощи слов, если знак верен для
чего-то одного и неверен для чего-то другого?..
XXII
Мне показалось, что нет ничего драгоценней наследства, какое передают
друг другу люди из поколения в поколение... Не спеша, я иду по моему городу,
смотрю на него с молчаливой любовью и вижу: вот невеста говорит с нареченным
и улыбается ему с робкой нежностью, вот жена, она ждет с войны мужа, вот
хозяйка, она выговаривает за нерадивость служанке, вот оратор, он
проповедует смирение, а может быть, необходимость справедливости, вот
прохожий, он возмутился, раздвинул толпу зевак и встал на защиту слабого,
вот резчик, он режет слоновую кость и в сотый раз начинает работу сызнова,
приближаясь шаг за шагом к таящемуся в нем совершенству. Я смотрю, как
засыпает мой город, слушаю молкнущий шум, похожий на замирающее гуденье
потревоженных цимбалов, и мне кажется, что звенеть его заставило солнце, как
заставляет оно звенеть летящих пчел, а вечер отяжеляет их, он закрывает
цветы, запирает аромат, чтобы не вился больше тропкой в русле ветра. Я вижу,
меркнут мои угольки, подергиваются пеплом, укрыв свое достояние -- кто зерно
в амбар, кто детей, игравших на пороге, кто собаку, осла, кто стариковский
табурет... Город мой затихает, словно огонь, дремлющий под пеплом, и все
размышления, молитвы, намеренья, рвение, страхи, сердечные желания, да и
нет, нерешенные вопросы, ждущие разрешения, ненависть, ожидающая зари, чтобы
начать убивать, самолюбивые притязания, ослепшие в темноте, мольбы,
обращенные к Господу, оставлены и не нужны, словно лестницы в закрытом
магазине, все отложено, все кажется мертвым, но родовое наследство, никому
не нужное сейчас, не уничтожено, оно сохраняется, и солнце, разбудив улей,
оделит им каждого, и разберут: кто -- свои поиски, кто -- счастье, кто --
горе, ненависть или гордыню, и когда мои пчелы вновь устремятся к своему
чертополоху и своим лилиям, я задумаюсь: "Что же они такое, эти люди --
хранилища множества картин?"
Я знаю: если бы мне повелели воспитать, научить и наполнить тысячью
разноречивых биений еще неодушевленного человека, то язык как средство