движением, несчетных уз, что связуют каждого с другими людьми и
придают ему весомость. А вот теперь на нем отяготели
бесчисленные ребячьи надежды...
Так, в сиянии закатного солнца над Агадиром, в час
вечерней прохлады, которая столько лет была для него
единственной долгожданной лаской и единственным прибежищем,
началось царствование Барка. Близился час отъезда -- и он шел,
омытый приливом детворы, как омывало его когда-то прихлынувшее
к ногам стадо, и проводил во вновь обретенном мире свою первую
борозду. Завтра он возвратится под свой убогий кров и окажется
за всех в ответе, и, может быть, его старым рукам не под силу
будет всех прокормить, но уже сейчас он ощутил вес и значение
свое на земле. Словно легкокрылый архангел, которому, чтобы
жить среди людей, пришлось бы сплутовать -- зашить в пояа кусок
свинца, шел Барк тяжелой поступью, притягиваемый к земле
сотнями детей, которым непременно нужны шитые золотом туфли.
7
Такова пустыня. Коран (а это всего лишь правила игры)
обращает ее пески в особый, неповторимый мир. Не будь этих
правил. Сахара была бы пуста, меж тем в недрах ее незримо
разыгрывается драма, бурлят людские страсти. Подлинная жизнь
пустыни не в том, что племена кочуют в поисках нового пастбища,
но в этой нескончаемой игре. Как не схожи пески покоренные и
непокоренные! И разве не всюду так у людей? Перед лицом
преображенной пустыни я вспоминаю игры моего детства, сумрачный
и золотящийся парк, который мы населяли божествами, необъятное
королевство, Изданное нами на этом клочке земли,-- весь-то он
был с квадратный километр, но для нас в нем всегда оставались
неведомые уголки, неоткрытые чудеса. У нас был свой мир, со
своими устоями, здесь по-особенному звучали шаги и во всем был
свой особый смысл, в иных краях никому не доступный. Но вот
становишься взрослым, живешь по иным законам -- и что остается
от парка, полного теней детства -- колдовских, ледяных,
обжигающих? Вот ты вернулся к невысокой ограде, сложенной из
серого камня, и почти с отчаянием обходишь ее кругом: как
странно, что они так малы и тесны -- владения, которым когда-то
не было ни конца ни края... а как горько, что в этот бескрайний
мир уже нет возврата,-- ведь возвратиться надо было бы не в
парк, но в игру.
И непокоренной пустыни уже нет. Кап-Джуби и Сиснерос,
Пуэрто-Кансадо, ла Сагуэт-эль-Хамра, Дора и Смарра утратили
таинственность. Горизонты, манившие нас, угасли один за другим,
как тускнеют в плену теплых ладоней светлячок или яркая
бабочка. Но тому, кто за ними гнался, их яркие краски не
померещились. Не обманывались и мы, когда нас манили
неразгаданные тайны. Ведь не обманывался и султан из "Тысячи и
одной ночи" в своей погоне за чем-то бесконечно хрупким и
неуловимым, но прекрасные пленницы угасали с рассветом в его
объятиях; стоило коснуться их крыльев, и они теряли золотую
пыльцу. Мы впивали чары пустыни. А другие, быть может, выроют в
ее песках нефтяные скважины и разбогатеют, торгуя ее соками. Но
они опоздали. Ибо недоступные пальмовые рощи и нетронутая пыль
ракушек отдали нам то, что было в них всего драгоценнее: они
дарили один только час восторга -- и этот час достался нам.
Пустыня? Однажды мне случилось заглянуть в ее сердце. В
1935 году я летел в Индокитай, а очутился в Египте, у рубежей
Ливии, я увяз там в песках, как в смоле, и ждал смерти. Вот как
это было.
VII. В СЕРДЦЕ ПУСТЫНИ
1
На подступах к Средиземному морю я встретил низкую
облачность. Спустился до двадцати метров. Дождь хлещет в
ветровое стекло, море словно дымится. Как ни напрягаю зрение,
ничего в этой каше не видно, того и гляди напорешься на
какую-нибудь мачту.
Мой механик Андре Прево зажигает для меня сигареты.
-- Кофе...
Он скрывается в хвосте самолета и приносит термос. Пью.
Опять и опять подталкиваю рукоятку газа, держусь на двух
тысячах ста оборотах. Обвожу взглядом приборы -- мои подданные
послушны, все стрелки на своих местах. Взглядываю на море -- в
дождь от него поднимается пар, точно от огромного таза с
горячей водой. Будь у меня сейчас гидроплан, я пожалел бы, что
море так "изрыто". Но я лечу на обыкновенном самолете. Изрытое
море, не изрытое, все равно не сядешь. И от этого, непонятно
почему, у меня возникает нелепейшее ощущение, что я в
безопасности. Море принадлежит миру, мне чужому. Вынужденная
посадка здесь -- это не по моей части, это меня даже не страшит
-- для моря я не предназначен.
Лечу уже полтора часа, дождь стихает. Тучи все еще
стелются низко, но в них неудержимой улыбкой уже сквозит свет.
Великолепны эти неторопливые приготовления к ясной погоде.
Наверно, слой белой ваты у меня над головой стал совсем тонкий.
Уклоняюсь в сторону, обходя дождь,-- уже незачем идти напролом.
И вот первая прогалина в небе...
Я и не глядя угадал ее, потому что впереди на воде словно
лужайка зазеленела, словно возник щедрый и яркий оазис --
совсем как ячменные поля Южного Марокко, при виде которых у
меня так щемило сердце, когда я возвращался из Сенегала,
пролетев три тысячи миль над песками. Вот и сейчас у меня такое
чувство, словно я вступаю в обжитые края, и становится веселей
на душе. Оборачиваюсь к Прево:
-- Ну, теперь живем!
-- Живем...-- откликается он.
Тунис. Самолет заправляют горючим, а я покуда подписываю
бумаги. Выхожу из конторы -- и тут раздается негромкий шлепок,
словно что-то плюхнулось в воду. Глухой короткий всплеск, и все
замерло. А ведь однажды я уже слышал такое,-- что это было? Да,
взрыв в гараже. Тогда от этого хриплого кашля погибли два
человека. Оборачиваюсь -- над дорогой, идущей вдоль летного
поля, поднялось облачко пыли, два автомобиля столкнулись на
большой скорости и застыли, будто в лед вмерзли. К ним бегут
люди, бегут и сюда, к конторе.
-- Телефон... доктора... голова...
У меня сжимается сердце. Вечер так безмятежно ясен, а
кого-то сразил рок. Погублена красота, разум, быть может,
жизнь... Так в пустыне крадутся разбойники, ступая по песку
неслышным шагом хищника, и застигают тебя врасплох. Отшумел
вражеский набег. И опять все утопает в золотой предвечерней
тишине. Опять вокруг такой покой, такая тишь... А рядом кто-то
говорит -- проломлен череп. Нет, не хочу ничего знать про этот
помертвелый, залитый кровью лоб. Ухожу к своему самолету. Но
ощущение нависшей угрозы не оставляет меня. И скоро я вновь
услышу знакомый звук. Когда на скорости двести семьдесят
километров я врежусь в черное плоскогорье, я услышу знакомый
хриплый кашель, грозное "ха!" подстерегавшей нас судьбы.
В путь, на Бенгази.
2
В путь. Стемнеет только через два часа. Но уже перед
Триполитанией я снял черные очки. И песок стал золотой. До чего
же пустынна наша планета! Быть может, и вправду реки, тенистые
рощи и леса, людские селенья -- все рождено лишь совпадением
счастливых случайностей. Ведь наша Земля -- это прежде всего
скалы и пески!
Но сейчас все это мне чужое, у меня своя стихия -- полет.
Надвигается ночь, и становишься в ней затворником, точно в
стенах монастыря. Затворником, погруженным в тайны неизбежных
обрядов, в сомнения, которых никто не разрешит. Все земное
понемногу блекнет и скоро исчезнет без следа. Расстилающийся
внизу ландшафт еще слабо озарен последними отсветами заката, но
уже расплывчат и неясен. Ничто, ничто не сравнится с этим
часом. Кто изведал непостижимое страстное самозабвение полета,
меня поймет.
Итак, прощай, солнце. Прощайте, золотящиеся просторы, где
я нашел бы прибежище, случись какая-нибудь поломка... Прощайте,
ориентиры, которые не дали бы мне сбиться с пути. Прощайте,
темные очертания гор на светлом небе, что помогли бы мне не
наскочить на риф. Я вступаю в ночь. Иду вслепую, по приборам. У
меня остается лишь один союзник -- звезды...
Мир там, внизу, умирает медленно. Мне все ощутимей не
хватает света. Все трудней различить, где земля, а где небо.
Земля словно вспухает, расплывается вширь клубами пара. Будто
затонув в зеленой воде, трепетно мерцают первые светила
небесные. Еще не скоро они засверкают острым алмазным блеском.
Еще не скоро увижу я безмолвные игры падучих звезд. В иные ночи
эти огненные искры проносятся стайками, словно гонимые ветром,
бушующим среди созвездий.
Прево зажигает на пробу основные и запасные лампочки.
Обертываем их красной бумагой.
-- Еще раз...
Он прибавляет новый слой. щелкает выключателем. Но свет
еще слишком яркий. Словно на засвеченной фотографии, от него
лишь померкнут и без того еле уловимые очертания внешнего мира.
Пропадет тончайшая мерцающая пленка, которая порой и в темноте
обволакивает все предметы. Вот и ночь настала. Но настоящая
ночная жизнь еще не началась. Еще не скрылся серп ущербной
луны. Прево уходит в хвост самолета и приносит сандвич.
Ощипываю кисть винограда. Есть не хочется. Ни есть, ни пить. И
я ничуть не устал, кажется, могу хоть десять лет так лететь.
Луны больше нет.
В непроглядной ночи подает о себе весть Бенгази. Он тонет
в кромешной тьме, нигде ни проблеска. Не замечаю города, пока
не оказываюсь прямо над ним. Ищу посадочную площадку -- и вот
вспыхивают красные огни по краям. Четко вырисовывается черный
прямоугольник. Разворачиваюсь. Точно огненный столб пожара,
взметнулся в небо луч прожектора, описал дугу и проложил по
аэродрому золотую дорожку. Опять разворачиваюсь, беру на
заметку возможные препятствия. Этот аэродром отлично
приспособлен для ночной посадки. Сбавляю газ и планирую, СЛОВНО
погружаюсь в черную воду.
Приземляюсь в двадцать три часа по местному времени.
Подруливаю к прожектору. Хлопочут необыкновенно учтивые офицеры
и солдаты, то возникая в слепящем луче, то исчезая во тьме, где
уже ничего не различишь. Смотрят мои документы, заправляют
самолет горючим. За двадцать минут все готово к отлету.
-- Сделайте над нами круг, дайте знать, что у вас все
благополучно.
В путь.
Выруливаю на золотую дорожку, впереди никаких препятствий.
Моя машина -- "самум",-- несмотря на груз, легко отрывается от
земли, не добежав до конца площадки. Прожектор все еще светит
вдогонку и мешает мне при развороте. Наконец луч уводят в
сторону -- догадались, что меня слепит. Делаю разворот с
набором высоты, в лицо вдруг снова бьет прожектор, но тотчас,
отпрянув, длинным золотым жезлом указывает куда-то в сторону.
Да, здесь на земле все необыкновенно внимательны и учтивы.
Снова разворачиваюсь, беру курс на пустыню.
Синоптики Парижа, Туниса и Бенгази пообещали мне попутный
ветер скоростью тридцать-сорок километров в час. Тогда,
пожалуй, можно будет делать все триста. Беру курс правее, на
середину прямой, соединяющей Александрию с Каиром. Это поможет
мне миновать запретные береговые зоны, и даже если я уклонюсь в
сторону, то непременно справа ли, слева ли поймаю огни одного
из городов или хотя бы долины Нила. Если ветер не переменится,
долечу за три часа двадцать минут. Если спадет -- за три сорок
пять. Начинаю одолевать тысячу с лишним километров пустыни.
Луны нет и в помине. Все до самых звезд залито черной
смолой. И впереди не будет ни огонька, ни единый ориентир не
придет мне на помощь; до самого Нила я отрезан от людей, потому
что радио на борту нет. Я и не ищу нигде признаков жизни,
смотрю только на компас да на авиагоризонт Сперри. Слежу только
за лениво подрагивающей светящейся черточкой на тем-ком диске.