консерватор до мозга костей, благороднейший человек...
- Как его зовут? - спросил Степанов.
- Лорд Гарднер.
- Он жив?
Ростопчин пожал плечами.
- Какое это имеет значение, Митя? Как страшно то, что
рассказывает Иван Ефимович...
Грешев усмехнулся.
- Дальше будет страшнее... Итак, лорд Гарднер задает
вопрос свидетельнице Лорске: "Вы сказали, что звали людей,
которые не выполняли приказы нацистов. Можете назвать
имена?" - "Во первых, доктор Хаутвал. Во-вторых, множество
тех, кто формально не отказывался, но люди делали все
возможное, чтобы саботировать приказы нацистов и хоть
как-то, хоть чем-то облегчить участь своих братьев,
заключенных... Если пациент отказывается от операции,
делать ее нельзя, это нарушение клятвы Гиппократа". - "Если
бы вам приказали провести экспериментальную операцию на
здоровом человеке, вы бы согласились?" Лорска: "В первые
дни моего заключения в десятом блоке ночью я поговорила с
доктором Хаутвал. Она объяснила мне, какие операции
проводят нацистские врачи и те, кто им служит. Сказала, что
так или иначе мы живыми из лагеря не выйдем, нам не позволят
остаться живыми, потому что мы слишком много знаем...
Поэтому, сказала доктор Хаутвал, то время, которое нам
отпущено для жизни, надо жить так, как полагается людям. Я
никогда, до последнего моего вздоха не забуду этих слов:
"Надо жить так, как должны жить люди". Судья: "Человек
остается человеком, он не свят. Я хочу, чтобы присяжные
точнее поняли смысл вашей фразы: жить, как полагается жить
людям. Если бы генерал СС, доктор, профессор Глауберг
сказал вам: "Завтра утром вы будете проводить со мной
операцию на греческой девочке", - вы бы отказались?" - "Я бы
покончила с собой". - "А если бы вам не позволили покончить
с собой? Что бы вас ожидало в случае отказа повиноваться?"
- "Видимо, я была бы направлена в команду тяжелых работ". -
"Ничего, кроме этого?" - удивился судья. "Думаю, нет", -
ответила доктор Лорска; ответила честно, - вздохнул Грешев,
- достойный человек, она наивно полагала, будто лондонские
судьи и присяжные знают, что такое "команда тяжелых работ".
Та же казнь, только более мучительная: избиения, голод,
тяжкое умирание на нарах в течение двух-трех недель...
- Ну и чем кончился процесс? - спросил Ростопчин. -
Сколько лет дали этому самому Дерингу?
- Его не осудили... Наоборот, писатель и его издатели
были принуждены внести один пенс компенсации за "клевету"...
На врача-изувера... Свидетели, которые показывали против
него? Они "подвержены эмоциям", и потом разве они могут
помнить все, что было тридцать лет назад?! А Деринг был
заключенным, он выполнял приказ. Вас, милостивый государь,
если вы решитесь на скандал, - Грешев посмотрел на
Степанова, - станут спрашивать в суде, видели ли вы лично
картину Врубеля в украинском музее. Должны ли вы выполнять
все предписания московских властей? Если вы не видели эту
картину, то готовы ли показать под присягой, что к продаже
выставлена именно та, краденая? По поводу номера,
проставленного людьми Розенберга на картине - если он давно
уже не выведен с полотна химическим, способом, - представьте
свидетелей! Их проезд и проживание в Лондоне - за ваш счет.
Слушание дела - не менее недели... Количество свидетелей -
не менее пяти... И пусть все они под присягой подтвердят,
что воровали Врубеля по приказу Розенберга, подтвердят, что
сами упаковывали картину и сами прятали ее в рейхе... Чушь
собачья... Посадят вас в тюрьму за долги, вы же не сможете
уплатить штраф фирме "Сотби", вы ведь на них думаете поднять
голос...
- Мы делаем не то, господа, - задумчиво сказал Ростопчин.
- Впадаем в родной российский транс, взгляд и нечто, никаких
толковых предложений. Я задаю только один вопрос: кому
было выгодно рассорить нас с профессором Золле? Кому было
выгодно поставить моего сына в безвыходное положение и
лишить меня тех денег, которые я выложил для аукциона? Кто
не позволил мистеру Розену войти .в наше предприятие? Кому
нужно следить за нами? Без того, чтобы ответить на эти
вопросы, мы безоружны, я обнажил проблемы, собрать их
воедино не умею, думайте...
- Я могу позвонить в Нью-Йорк Харрисону, - предложил
Степанов. - Он могущественный журналист, его знают
повсюду...
- А чем он нам поможет? - спросил Ростопчин. - Чем?
- Даст людей из здешних газет, те придут на аукцион.
Если ситуация предскандальная, то в наших интересах довести
ее до полного скандала, - сказал Степанов.
Грешев вздохнул.
- Здесь скандалы умеют вовремя гасить. Идеально было бы
загодя выяснить, милостивые государи, кто будет завтра
биться за Врубеля. Отсюда можно начинать отсчет тех шагов,
которые следует предпринять. Однако же, возможно, звонок
мистеру Харрисону не помешает, если только он решит помочь
вам, а не отойдет в сторону. Я согласен с князем: дело
далеко не простое, отнюдь не простое...
- Поздно звонить Харрисону, - заметил Ростопчин.
Степанов посмотрел на часы.
- Это в Англии не звонят после десяти, шокинг, а в Штатах
сейчас только- только кончилось время ланча.
...Харрисон - был в редакции, удивился звонку Степанова;
рад слышать тебя, что нового; у меня все нормально, если не
считать того, что старею; бег трусцой не помогает; ну,
давай, я весь внимание; не перебил ни разу; долго молчал
после того, как Степанов рассказал все, попросил обождать;
возьму старые записные книжки и закурю сигарету; записывай;
Боб Врэшли, очень сильный обозреватель, не зашоренный,
говори с ним откровенно; нет, можно позвонить даже ночью, он
богемный парень; попробую сейчас связаться со стариками в
газетах, возможно, они пришлют своих репортеров в "Сотби" и
на твое послезавтрашнее шоу в театре, об этом стоит
написать, паблисити поможет тебе и в деле с Врубелем;
созвонимся завтра вечером, оставь свой телефон, расскажешь,
что происходит, дай мне время подумать, о'кэй?
Степанов положил трубку, посмотрел на Ростопчина; перевел
взгляд на Грешева; тот сказал, что Боб Врэшли - серьезный
человек, к его слову прислушиваются, и как раз в это время
раздался телефонный звонок; Грешев вздрогнул, и Степанов
заметил, как в глазах старика мелькнул испуг.
- Слушаю, - сказал Грешев, сняв трубку. - Да, это я.
Фол говорил медленно, тяжелыми короткими фразами:
- Иван Ефимович, это Вакс... Вы вправе рассказывать
своим соплеменникам все что угодно. Но, я полагаю, в ваших
интересах не обсуждать нашу с вами беседу. Я очень надеюсь
на ваше благоразумие. Дело обстоит серьезнее, чем вы
думаете. Последствия могут быть самыми неожиданными. Или
вы уже рассказали им о моем к вам визите?
- Нет, - ответил Грешев. - Но сейчас скажу.
X
"Милостивый государь Николай Сергеевич!
Врубель снова не в себе, детей на улицах величает на
"вы", маньяк!
От такого можно ждать чего угодно, потому-то и надобно
его держать постоянно под надзором врачей, не ровен час, и
за нож схватится. Так ведь нет же! Не кто иной. как Ник.
Павл. Рябушинский решил создать галерею русских писателей,
не спорю, идея хороша, но предложить Врубелю, находящемуся
на лечении, писать портрет Валерия Брюсова?! Вы что-нибудь
понимаете? Я самым категорическим образом отказываюсь взять
в толк решение московского толстосума. Вы, случаем, не
осведомлены, Рябушинский - русский?
Говорят, Брюсов приходит к Врубелю вооруженный, боится за
свою жизнь, хотя тоже хорош гусь... Сплошной модерн,
либеральные намеки, столь угодные пьяной матросне,
студентишкам да рабочей черни...
У нас, слава богу, положение нормализовалось. Время
либерала Витте кончилось, храни нас господь от такого рода
говорунов. Только плетка к кнут, а на ослушавшихся - петля!
Иначе с нашим народцем говорить нельзя, больно доверчив,
легко внимает чужим словесам и дурным идеям.
Удар мой против портрета Брюсова будет нанесен не по
Врубелю, он уже и не понимает толком, что об нем пишут, но
во Рябушинскому и всем нашим доморощенным меценатам, дабы
впредь неповадно было тащить в выставочные залы "творения"
душевнобольных.
Пожалуйста, милейший Николай Сергеевич, похлопочите,
чтобы "Новое время" поскорее перевело мне гонорары. Там
накопилось порядком, а мы намерены с Танечкой уехать в
Берлин. Оттуда легче видеть происходящее в несчастной
России. Спокойнее писать. С горечью вспоминаю слова одного
литератора, что сохранить любовь к Руси можно только в том
случае, ежели постоянно живешь в Париже, зато часто меняешь
пьяниц управляющих, дабы деньги вовремя слали. А что?!
Увы, близко к правде. Мой управляющий - прямо-таки наглец!
Я ему отдал имение исполу, богатейшие земли, только успевай
поворачивайся и будешь с деньгами, так нет же! Ворует!
Рубить правую руку до локтя! Прилюдно! Один способ
покончить с воровством, иного не вижу!
Низко кланяюсь Вам, дорогой Николай Сергеевич?
Заметку по поводу врубелевского бреда, именуемого
"Брюсов", высылаю завтра, Вы уж постарайтесь поставить ее в
номер немедля.
Ваш Иванов-Дагрель".
Часть четвертая
1
Ростопчин и Степанов расстались в пять утра; от Грешева
поехали в Сохо; пили; князь сделался серым, лицо отекло,
веки набрякли, казались водянистыми, ночью он был как-то
неестественно, истерически весел; порою, однако, замирал;
глаза становились неживыми; повторял то и дело: "Чем мы им
мешаем? Я хочу понять, чем мы можем им мешать?!"; когда
Степанов заметил, что они могут мешать тем, кому не угоден
диалог, князь досадливо махнул рукой; "Митя, не впутывай в
наши добрые отношения пропаганду"; пригласил аккуратненькую
немочку танцевать; музыка была оглушающей, какие-то зловещие
рок-н-роллы, и, хотя Ростопчин ловко двигался в такт
мелодии, весь его облик протестовал против нее; Степанов
вспомнил доктора Кирсанова, тот рассказывал ему про свою
стратегию с девушками, выработанную еще в конце тридцатых
годов: "Без патефона ничего не выйдет; необходима тройка
хороших пластинок, "Брызги шампанского", "Не оставляй меня"
или что-то в этом роде; танго-путь к блаженству; легальное
объятие, поцелуй в конце танца правомочен, продолжение
нежности; чувство тоже имеет свою логику".
Ростопчин двигался в такт рваной мелодии, вскидывая руки,
лицо его все больше бледнело; он что-то говорил немочке; та
отвечала деловито, без улыбки; договариваются, понял
Степанов, это здесь просто, форма сделки, только без печати
нотариальной конторы; снова вспомнил Берлин, лето шестьдесят
восьмого, жаркое лето; Степанов тогда пригласил Анджелу с
подругой, звали ее Ани; высокая, в больших очках,
грустная-грустная; Режиссер был еще жив; тоже танцевал, и
Степанов не мог сдержать улыбки, когда шестидесятилетний
Режиссер отплясывал с Ани; шестьдесят лет, конечно, не
возраст для мужчины; любимые женщины говорят, что это пора
расцвета, привирают, конечно же; мне тогда было тридцать
шесть, как же пролетело время, ай-яй-яй! "Сейчас тебе
пятьдесят три, - подумал он, - и ты убежден, что все еще
впереди; великое свойство человеческой натуры - надежда на
лучшее, забвение прожитого; Режиссеру было шестьдесят, всего
на семь лет старше меня". Степанов когда-то написал стихи,
он продолжал писать в стол; после конфуза со Светловым
стыдился показывать кому бы то ни было; "Мне тридцать, мне
тридцать, мне скоро шестьсот, идет мой последний молоденький
год..."
Он смотрел на Ростопчина, который странно, дергаясь,
двигался в такт музыке, вспоминал Будапешт, художницу Еву
Карпати, тихий Дом творчества кинематографистов на берегу
Дуная, ее крохотное ателье на улице Толбухина, вспоминал,
как она показывала ему свои странные картины, все в синем
цвете; девушки и птицы; "Я не хочу выставляться. Зачем?
Живопись - это всегда для себя". Он тогда написал ей стихи,
там были строки: "Ведь если приходим не мы, то другие;
чужие другие, плохие; все смертно, все тленно, все глупо,
пассивность таланта преступна!" Перед вылетом Ева спросила:
"Хочешь, чтобы я приехала к тебе?" А он видел перед собою