порода не та - слишком уж точно свой годовой доход помните.
- Я-то бы справился, Виктор Витальевич, а вот, простите, аристократы,
которые своих доходов не знали и считать не хотели, - вот они Россию-то и
подвели к краху. Аристократу надобно Россию было любить платонически, а
управление тем передать, кто цифру помнит.
- А ведь это программа! Глядишь, в новом правительстве мы вам пост
товарища министра финансов приготовим.
- А министр - из вашего сословия - снова мне указания станет делать?
Ему б лучше на бегах играть и охотой заниматься, тут слов нет - ваша
возьмет...
- Полно, полно, Николай Макарыч, - ответил Воронцов, и скула его
заиграла. - Мой прадед выходил под пули на Сенатскую площадь, а ведь и
игрок был, и выезды держал. Мы Россию любим, а вам лишь схема важна для
приложения неуемных сил. Это ежели серьезно. А если бы вы решились бежать
с этими-то кремлевскими миллионами, вас бы чекисты все равно выловили. Вы
должны войти в доверие, чтобы не страшились обыска на границе: тогда и
Литвинову камни дадите, и себе вывезете. Сколько себе притащите - ваше
дело. Мне - с каждой ездки - будете давать миллион. Себе - хоть пять, я
вас контролировать не стану. До свидания. Мои друзья будут в соседнем купе
- в случае чего окликните их, они помогут. Да и я неподалеку...
- Вы литератора куда-нибудь уведите, я ему - в глупости - брякнул,
что из Совдепии бежал...
Трое быстро переглянулись.
- Какой литератор? - спросил Воронцов.
- Я имени не запомнил, слышал только - литератор.
- Зря, - сказал Воронцов, - как же вы так?
Воронцов достал из внутреннего кармана длинный стилет, нажал на
хитрую кнопочку - остро выскочило тонкое шило - и вопросительно поглядел
на Власа Игоревича. Тот протянул руку, и Воронцов отдал ему стилет.
Воронцов выходил из купе последним. Он осторожно прикрыл дверь,
обернулся и выдохнул - как простонал, увидев возле окна Никандрова:
- Леня, бог ты мой! Леонид, миленький ты мой!
Они бросились друг к другу и замерли, обнявшись.
Поезд остановился напротив деревянного вокзала, построенного на
готический манер. К вагону торопились два человека, за версту определишь -
русские. Это были люди из посольства, приехавшие встречать Пожамчи.
Посол РСФСР в Эстонии Литвинов медленно поднялся из-за стола и
неторопливо, чуть вразвалочку двинулся навстречу Пожамчи. Он ощупал его
своими холодными голубыми глазами, спрятанными за толстые стекла очков,
суховато улыбнулся и жестом пригласил главного оценщика Гохрана республики
к маленькому - ножки рахитично выгнуты - столику; был он накрыт на две
персоны.
- Добрались без приключений? - спросил Литвинов.
- Да! Все в порядке, слава богу, - суетливо, чересчур подобострастно
улыбаясь и понимая, что со стороны это смотрится плохо, ответил Пожамчи.
Ему отчего-то казалось, что этот большеголовый человек в конце беседы
обязательно спросит его и о литературе, и о беседе с Воронцовым в купе, и
поэтому он чувствовал себя неуверенно, словно бы под микроскопом. Он не
успел еще прийти в себя, выстроить ясную линию поведения, потому что
рослые дипломаты - Хромов и Потапчук - сели в его купе через три минуты
после того, как вышел Воронцов, а с вокзала сразу же отвезли в посольство
и здесь, не дав ему умыться или перекусить, пригласили к послу.
- Ну, если слава богу, - усмехнулся своей странной улыбкой Литвинов,
- тогда прошу вас, угощайтесь кофе.
- Благодарствуйте.
<Посадский, вероятно, - подумал Литвинов, - почему посадские так
липки к политике и финансам? Ущербность самолюбия или завистливое желание
стать городским?>
- На словах мне ничего не просили передать?
- Товарищ Крестинский наказывал вам поклон передать.
- Спасибо. Занятно: <наказывал> - одновременно читается и как
<просил>, и как <выпорол>...
- Кто выпорол? - не понял Пожамчи.
- Пока - никто никого, - ответил Литвинов, подумав: <Если бы он
говорил своими терминами, то, вероятно, я бы его также не сразу понимал>.
Он уперся тяжелым своим взглядом в надбровье собеседника и спросил:
- Какие-либо пожелания у вас есть? Просьбы?
- Да никаких просьб нет, товарищ Литвинов, что вы...
- Тогда позвольте мне поблагодарить вас за то благородное дело,
которое вы совершили, переправив нам драгоценности. Позвольте мне вручить
вам премию, - и Литвинов передал Пожамчи конверт с двумя зелененькими
бумажками - по сто долларов каждая...
- Благодарствуйте, - сказал Пожамчи и не уследил за лицом-он это
понял сразу же: Литвинов цепко схватил его своим особым взглядом. Видимо,
эта презрительная усмешка все же показала Литвинову то, что он так
тщательно старался скрывать - и сегодня, и все те пять лет - с тех пор,
как победила революция. Как же было ему не усмехнуться презрительно, когда
у него в бумажнике лежало восемь тысяч долларов, а в портфеле, который он
передаст сейчас этому холодноглазому бандиту, было почти два миллиона?!
<Все мы под богом ходим, - подумал Пожамчи. - Надо ж было
воронцовской тетке в рост под изумруды давать?! Близкую выгоду всегда
горазды видеть, а вот вперед заглянуть, там, где черненько все и костисто,
- о том тщимся не думать - как кроты>.
- Вы какой доход имели до революции? - спросил Литвинов.
- Доход! Я запамятовал. И в доходе ли счастье?
- Это верно. А в чем оно - счастье?
- Кто знает... - устало ответил Пожамчи. - Каждое счастье - разное,
одинаковых не бывает.
- Тоже верно, - согласился посол и поднялся.
Пожамчи протянул ему портфель:
- Вот тут... Все... Вы будете принимать или кто из помощников?
- А что ж принимать? - Литвинов пожал плечами. - Вы могли с этим
чемоданчиком исчезнуть. С первой же эстонской станции.
Пожамчи снова похолодел и, угодливо посмеявшись, опасливо поднял
глаза на посла. Тот не мигая смотрел на него, и лицо его, казалось,
говорило: <Ну, выкладывай все, облегчайся, говори...>
- Почему? - невпопад спросил Пожамчи. - Зачем же уходить, я и не
держал такого в мыслях...
Он расстегнул портфель и, понимая, что делает совсем не то, что надо
бы делать, высыпал на стол замшевые мешочки, в которых лежали камни и
ожерелья. Он придерживал их жестом, свойственным всем ювелирам. Движение
это было вкрадчивым и робким, но одновременно сильным, словно движение
отца, который укачивает дитя.
Зеленые, сине-белые, красно-дымчатые камни легли на стол с
рахитичными ножками, и - странно, отметил для себя Литвинов, - стол сразу
же стал иным, тяжелым, и не светлым вовсе, а темным, вбирающим в себя
загадочные высверки камней. Камни, казалось, только изредка вбирали в себя
жухлые лучи солнца, и тогда холодно выстреливали граненым, переливным,
звездным светом, и длилось это всего мгновение, а после солнце
растворялось в молчании камня, и он, продолжая быть прежним, тем не менее
становился иным - в таинственном, сокрытом от человеческого понимания
качестве: он вбирал в себя свет навсегда - прочно и жадно.
- Любите камни? - услышал Пожамчи голос посла. Он услышал его
глуховатый голос откуда-то издалека, и было противно ему слышать этот
голос, потому что он был сух и обычен, а Пожамчи, разглядывая камни,
всегда говорил шепотом - как в храме божьем.
- Как же их не любить? - ответил он. - Тут за каждым камнем -
история.
- Вот этот, например, - спросил Литвинов, притрагиваясь пальцем к
большому серо-голубому жемчугу. - Он же бесцветный и неинтересный...
- Жемчуг умирает, если не чувствует тела рядом с собою. Камень стал
таким жухлым оттого, что пролежал пять лет в хранилище. Жемчуг относится к
тому редкостному типу драгоценных камней, которые знают влюбленность. Вот
смотрите. - Пожамчи положил камень под язык и замер. Он просидел так с
минуту, потом достал жемчуг из-за щеки. - Видите? Камень начал розоветь.
Его можно спасти. Он умрет лет через десять, если его не носить на руке, а
держать в душном подвале. Вот эти бриллианты - из филаретовского
хранилища. Бриллиант врачует сердце. Если, например, носить бриллиантовую
заколку в галстуке, у вас никогда не будет сердечных болей... Эти изумруды
из Саксонии, их в руках своих держал Фридрих Великий, шведский Карл, Петр
Первый... А после они были в руках людей моей профессии - поэтому, верно,
и сохранились; мы ведь молчуны - как все влюбленные...
Воронцов снимал маленькую мансарду на окраине Ревеля. Домик был
деревянный; пахло в нем морем и шахтой одновременно. Хозяин, Ганс Саакс,
плавал в Америку на <торговцах> и с тех далеких пор <заболел> морем: дома
у него лежали просмоленные канаты, манильские тросы, вобравшие в себя
таинственные, далекие запахи парусников прошлого века; топили дом, как и
повсюду в Эстонии, сланцем, поэтому Воронцов, помогая Никандрову
раздеться, сказал:
- Ощущаю себя как в подземном море, принюхайся.
Никандров рассмеялся: он был сейчас беспричинно весел.
- Располагайся, Ленюшка, - сказал Воронцов, сбрасывая свое легкое
пальтецо, - я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу,
по-фронтовому.
- Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно
будет пресс-конференцию собрать, с издателями встретиться.
Воронцов как-то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие
усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно-красивым.
- Ну-ну, - сказал он, - денег-то у тебя сколько?
- Денег нет... Так мелочь, долларов двадцать... Зато я привез
рукопись нового романа.
Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг
ноздрястого, ярко-желтого сыра.
- О чем роман?
- О декабристах.
Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил:
- А кому здесь декабристы нужны?
- Ох уж этот скепсис российский!
- Ну-ну, - повторил Воронцов и разлил водку по стаканам.
- Граненые, - заметил Никандров, - как у твоего егеря в Сосновке.
- У Елизарушки, - сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, -
как-то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью -
такая есть только у русских егерей. - Он отрезал два толстых ломтя сыра и
добавил: - И жен.
- Ну, уж если они изменяют - и жены и егеря, - тоже по-русски: до
одури и безжалостно.
- В том, что произошло с Верой, повинен я.
- Я не о Вере... Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням
глаза выкалывал... штопором...
- Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут -
просто так, скуки ради...
Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, -
обросший, седеющий, в рванье - кто бы в нем тогда признал блистательного
петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей
своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: <Попили
нашу кровушку, паразиты! Хватит!>
- Может быть, ты прав, - ответил Никандров, не желая делать больно
товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова.
Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие
обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в
несколько раз газета.
- Ну, за встречу, Леня.
Они молча выпили, подышали хлебом.
- Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был...
- Не завидуй, Виктор. Ты здесь, у себя в ко... - Никандров осекся
было, но Воронцов помог ему:
- В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои
псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, там еще ты раз уснул на святки