Трушницкий ощутил тяжелый перегарный запах. - Маменька уже сегодня хотела
подняться, но я уговорил ее полежать еще один день. Вот вам и наши
издевательства над знахарями! Не приведи я к ней пана Крыжанского, завтра
б ее унесли на кладбище.
- Будет вам, пан Ладислав... Держите сигарету.
- Спасибо.
Пламя спички осветило огромное лицо Ладислава - тяжелые, словно брылы
у породистого пса, складки щек, резкие морщины под глазами, тяжелые
надбровья; потом темнота стала еще более осязаемой, оттого что Ладислав
прятал сигарету в кулак: работая всю жизнь в лесах, он привык экономить
табак - в кулаке он медленнее сгорает, а на пронзительном ветру мгновенно
превращается в серый пепел.
- Что ей дал знахарь?
- Ничего. Ровным счетом ничего. Он месмеровец. Он взял на себя ее
болезнь. Он водил по ее спине пальцами - у него длинные пальцы, длиннее,
чем у меня, и ногти синие. Он пальцами-то водил по матушкиной спине, а я
видел, как у него пот выступал за ушами. От напряжения.
- Почему от напряжения? - Трушницкий пожал плечами. - Просто жарко
было.
- Это нормальным жарко. А он вне нормы. Он глазами на столе ложку
двигает. Смотрит на ложку, а она двигается. Пошли, налью холодного чая.
В маленькой кухне остро пахло кислой капустой. Ладислав зажег
керосиновую лампу.
- А может, чарочку? - спросил он, подвигая Трушницкому табуретку. - У
меня немножко припрятано.
Трушницкий подумал, что завтра ему нужно быть поутру у Сирого, где
соберутся трое из руководства ОУН, и Сирый как-то странно говорил сегодня,
что, видимо, репетиции хора придется отменить на ближайшее время, и
намекал при этом, что именно ему, Трушницкому, вероятно, выпадет честь
первым приветствовать Бандеру. Но в конце концов одна чарка не сможет
помешать ему, а нервы напряжены до предела.
- Разве что за компанию, - сказал Трушницкий.
Ладислав налил в чарки мутноватого самогона, принес хлеба, лука и
соли.
- Хватит? - спросил он. - Или подогреть щей? Я кормил знахаря
великолепными щами.
- Благодарствуйте, сыт, - ответил Трушницкий. - За здоровье пани
Ванды.
- За здоровье, - ответил Ладислав и опрокинул чарку в свой рот,
похожий на щель в копилке; такую Трушницкому подарила бабушка Анна
Тарасовна, когда приезжала к ним в имение с Полтавщины, - пират с открытым
ртом, в красной косынке и с серьгой в левом ухе.
Трушницкий отрезал маленькую корочку хлеба, бросил в рот щепотку соли
и спросил:
- Каков диагноз?
- А нет диагноза, - ответил Ладислав. - Знахарь не верит нынешней
медицине. Он верит в Месмера. Сеанс продолжался полчаса, и матушка
сказала: <Боли нет>. Он заставил ее встать, и она встала.
- Но пани Банда две недели пила лекарства...
- Ваши германские лекарства ни к черту не годятся! Они же не помогали
матушке, ни на грош не помогли! А пришел знахарь...
- Ну хорошо, а вдруг знахарь пришел в момент кризиса, когда уже
сказалось действие лекарств? А вдруг получился тот случай, когда знахарь
воспользовался - невольно, невольно, - заметив негодующий взгляд
Ладислава, пояснил Трушницкий, - тем эффектом, который дала обычная
фармакология?
Ладислав затянулся, обжигая большие пальцы, и раздавил окурок о край
грубо сколоченного дощатого стола.
- Я теперь этому знахарю до конца дней своих поверил. Зачем веру-то
подрывать?
- А нужна она, вера? - тихо спросил Трушницкий.
- То есть? - Ладислав, словно бы ударившись обо что-то незримое,
откинул тело свое от музыканта. - Не понимаю.
- Вера - это искушение, это надежда, пустая надежда, страх, ожидание,
а в конце концов неверие, потому что в итоге каждого ждет разочарование и
пустота. Лучше уж попросту жить: будет день - будет и пища. Не верю я
ничему и никому, и знахарю вашему не верю.
- Так ведь он пришел, пальцы растопырил, потом облился, и матушка
встала! - воскликнул Ладислав. - При чем здесь ваше неверие? Позавчера мы
думали, что тю-тю: воспаление легких в ее возрасте известно чем кончается.
А куда мне без нее? Куда? Я-то еще ладно, как-то продержусь, а Никитка с
Янеком?
- Слушайте, Ладислав, я давно хотел спросить: где ваша жена? Она
жива?
- Спокойной ночи, - сразу же поднявшись, сказал Ладислав. - В
потемках разденетесь, или посветить?
- Разденусь. Извините, бога ради, что я вас неловко спросил, -
самогон в голову ударил.
- А то посвечу.
Трушницкий поднялся, чувствуя в теле радость.
- Завидую я людям физического труда, - снова переходя на шепот,
сказал он, - им и похмеляться можно, и с утра пораньше пивком
побаловаться, а я как на каторге, право слово! Хоть умри, а голову имей
прозрачную.
- Сильно страдаете после перепоя?
- Да. Тоска, и печень болит.
- А вы горячих щей. Очень это облегчает страдание - горячие щи,
луковица, ломоть теплого хлеба, а потом, когда прошибет и лоб помокреет,
тогда полстаканчика и хрустнуть малосольным огурцом.
- Искуситель вы, - вздохнул Трушницкий. - Добрый искуситель.
Сказочник. Я, знаете, заслушиваюсь, когда вы своим мальчикам сказки
рассказываете.
Ладислав взял со стола лампу, зашел с Трушницким в его закуток с
маленьким окошком, выходившим на покосившийся забор, и, наблюдая за тем,
как хормейстер ловко раздевался, умудряясь бесшумно скакать, на одной
ноге, стягивая широкие брюки, задумчиво сказал:
- Если б я знал, кто моя жена, когда встретил ее, так либо сбежал бы
от нее сразу, либо смотрел как на святую. А я на нее как на жену смотрел.
Как на свою жену. Мужья, жены - это синоним собственности. Жена. Значит,
само собой, моя. Муж? Соответственно. В ком дар божий заложен, тому либо в
одиночестве надо жить, либо семью делать, когда дар божий, поначалу обычно
скрытый в человеке, станет всем ясен. Словом, жена моя - Ганна Прокопчук.
Трушницкий сел на кровать, больно стукнувшись локтем о маленький
столик.
- Это которая в Париже? Архитектор?!
Ладислав затушил лампу, буркнул:
- Спокойной ночи, дорогой сосед.
- Спокойной ночи, милый хозяин... Вы меня прямо как обухом по темени:
Ганна Прокопчук, скажите на милость!
- И хватит об этом, - прикрывая дверь, попросил Ладислав, - дети не
должны ее знать, не надо несчастным детям знать знаменитых родственников.
Если сразу, сызмальства этого не было - в отрочестве сломать может. От
меня их оторвет, а прибиться-то некуда. Хотя река без одного берега - и
такое возможно, хормейстер, в наши дни.
...Трушницкий проснулся, услыхав музыку. Какое-то мгновение он лежал
недвижно и слышал, как за стенкой кашляла пани Ванда и просила Ладислава
развести горчицы в эмалированной кружке, но музыка все равно продолжала
звучать, и была она пасторальна и легка, и Трушницкому показалось, будто
приснились ему и хриплый голос пани Ванды, и шлепанье по грязному полу
больших ног Ладислава, и лязг посуды, когда тот доставал из буфета
голубенькую эмалированную кружку. Трушницкому казалось, что высокая
пасторальная музыка была явью, правдой, реальностью, которая обычно
является под утро, в духоту, перед грозою.
<Именно потому, что я не хочу открывать глаза, я открою их>, -
подумал Трушницкий, и в то мгновение, когда он подумал так, музыка
исчезла, и он даже поднялся с кровати, чтобы задержать ее в памяти, но
она, словно нечто живое, уходила от него белым, странным пятном
воспоминания. Вместо музыки он теперь слышал только кашель старухи и
отмечал машинально, что кашляла она действительно легче, чем вчера, и не
было в долгих, удушливых з а т и ш ь я х того страшного ощущения смерти,
которое появлялось в первые недели ее болезни; иногда, услыхав, как во
время тяжелого кашля пани Ванда внезапно замолкала, и не глотала тяжко
воздуха, и не сморкалась облегченно, Трушницкий вбегал в ее комнату и
видел, как старуха раскачивалась на кровати, выгибалась на подушках,
словно акробатка, и руками загребала воздух, чтоб было больше, но дышала
все равно с трудом и откашляться не могла. Тогда ее усаживали на кровати,
наклоняли голову, и синее лицо ее бледнело, и она начинала хрипеть, будто
огромные мехи раздувались в груди, а потом наступало забытье, и лицо ее
делалось до странного моложавым и красивым - совсем без морщин...
<Может, действительно ей знахарь помог, а не красный стрептоцид? -
подумал Трушницкий. - Мы всегда в отчаянии бежим к знахарю. А когда над
нами не каплет, смеемся над ним. Уж не от слабого ли знания нашего? Или от
невозможности понять неведомое? В церковь-то мы ведь тоже бегаем, когда
помощи ждем от господа - в часы радостей кто о нем помнит?>
- Как здоровье пани Ванды? - поймав себя на том, что заученно
улыбается, словно верит, что его не только слышат, но и видят через
перегородку, спросил Трушницкий.
- Я ожила, - басисто ответила старуха; перегородка была из тонкой
фанеры - даже голоса не надо было повышать.
- Ну и слава Христу, - сказал Трушницкий, одеваясь.
Он вышел на кухню, ополоснул лицо, хрустко потер большие свои уши,
вспомнив давешние слова Ладислава о том, как у знахаря потело за мочками,
вытерся докрасна несвежим вафельным полотенцем и поставил на керосинку
чайник.
Воды в чайнике было на донышке, Трушницкий прибавил фитиля и сел на
табурет, дожидаясь, когда забулькает.
<Господи, - вдруг с тяжелой тоской подумал он, - когда же кончится
эта страшная жизнь моя? Когда наконец обрету дом? Пусть бы только на
Украину, пусть бы только свою квартирку, чтобы спокойно заниматься музыкой
и не таиться самого себя, страшась доставить неудобство хозяевам своим
присутствием. <Хозяевам>. - Он даже усмехнулся этому слову. - Ладислав и
пани Ванда мои хозяева. Это реальность, и смеяться над ней нечего. Можно
смеяться надо всем - только над реальностью смеяться нельзя, ибо это
проявление скудоумия. Даже если мы сами толкаем себя в ту реальность,
которая нам омерзительна, которая унижает нас и ранит, все равно принимать
ее надо без смеха, чтобы понять с у т ь>.
Перед уходом, покашляв в огромный свой кулак, пан Ладислав, смущаясь
и, видимо, чувствуя себя неловко до самой последней крайности, попросил:
- У меня вот какое дело... Я ночь не спал после вчерашнего
разговора... Вы связаны с германцами, с новой властью...
- Я не связан с новой властью, - сразу же возразил Трушницкий, потому
что вспомнил наставления помощника <вождя> - Лебедя: <О наших контактах с
представителями генерал-губернатора Франка никому ни слова. Мы - частная
организация <Просвита>, мы не пользуемся никакими льготами от немцев>.
- Да полно вам, пан Трушницкий, вас же офицеры домой подвозили.
- Это случайно.
- Пан Трушницкий, мне некого просить, Ганна не может выбраться из
Парижа. Похлопочите за нее, а? Как-то вы меня разбередили вчера, сердце
щемит...
- Она писала вам?
- Несколько раз писала.
- И что?
- Я не отвечал. Она звала туда, деньги переводила, молила. Но ведь я
поляк, пан Трушницкий, я могу простить все что угодно, но не то, что можно
расценить как оскорбление. Будь проклят мой характер, будь трижды
проклят...
- Вчера вы говорили, что дети не должны знать ее...
Пан Ладислав болезненно сморщился.
- Бог мой, - вздохнул он, - разве вы не понимаете? Вы ведь мужчина...
Я заставлял себя забыть ее, я должен был заменять мальчикам и мать... Чего
не скажешь в сердцах?
- Как вы узнали, что она и сейчас хочет вернуться?
- Один наш офицер был в плену под Парижем. Он встречал там ее