не, как жук, паутину, чердачные балки. Вот моя свобода!.. А все ж таки я
еще не попался, милый ты мой. Вяжи мой костяк, привязывай, обматывай,
затягивай, ну-ка, еще разок, как вяжут цыплят, когда сажают их на вер-
тел!.. Ну что, поймал как будто? А дух? Что с ним ты сделаешь? Глядишь,
он и упорхнул, и с ним моя фантазия. Попробуй-ка их поймать! Для этого
нужны здоровые ноги. У моей кумы-фантазии они не переломаны. Ну-ка, до-
гоняй, приятель!
Должен сказать, что поначалу я был сильно не в духах. Язык у меня ос-
тался, и я им пользовался для того чтобы ругаться. Все эти дни ко мне
лучше было не подходить. Между тем я знал, что в моем падении мне некого
винить, кроме самого себя. Знал я это отлично. Все, кто меня навещал,
трубили мне в уши:
- Ведь говорили тебе! Выдумал тоже лазить, как кошка! Старый бородач!
Тебя предостерегали. Но ты никогда не желаешь слушать. Вечно тебе надо
бегать. Ну вот и бегай теперь! Сам виноват...
Хорошее утешение! Когда ты несчастен, доказывать тебе всячески, чтобы
тебя подбодрить, что ты к тому же еще дурак! Мартина, мой зять, друзья,
посторонние-все, кто меня навещал, словно сговорились. А я должен был
выносить их разносы, не шевелясь, с ногой в капкане, лопаясь от злости.
Даже плутовка Глоди, и та ведь сказала, поди:
- Ты плохо себя вел, дедушка, поделом тебе! Я швырнул в нее колпаком
и крикнул:
- Чтоб вам всем провалиться! И вот я остался один, и веселей от этого
не стало. Мартина, славная дочка, настаивала на том, чтобы мою постель
перенести вниз, в комнату рядом с лавкой. Но я (говоря по совести, я был
бы этому очень рад), но я если раз сказал "нет", черта с два, так это уж
"нет"! А потом, неприятно, когда ты калека, показываться людям. Мартина
неутомимо возвращалась все к тому же: назойливая, как бывают только мухи
и женщины. Если бы она меньше говорила, мне кажется, я уступил бы. Но
она чересчур уж упорствовала: согласись я, она бы с утра до ночи трубила
победу. И я отправил ее прогуляться подальше. Понятное дело, все и про-
гуливались, кроме меня, разумеется; меня оставили валяться на чердаке.
Жаловаться тебе не на что. Кола, ты сам этого хотел!..
Но истинной причины, почему я упрямился, я не говорил никому. Когда
ты не дома, когда ты у чужих, то боишься стеснить, не хочешь перед ними
обязываться. Это расчет неверный, если хочешь, чтобы тебя любили. Худшая
из глупостей - это дать себя забыть. Забывали меня легко. Я никуда не
показывался. Не показывались и ко мне. Даже Глоди меня забрасывала. Мне
слышно было, как она смеется внизу; и, слыша ее, я и сам в душе смеялся;
но при этом вздыхал: потому что мне очень хотелось бы знать, чему она
смеется... "Неблагодарная!" Я обвинял ее, но понимал, что на ее месте я
поступал бы точно так же... "Веселись, моя красотка!.." Но только, когда
не можешь шевельнуться, надо же, чтобы себя чем-нибудь занять, чуточку
разыгрывать Иова, изрыгающего хулу на своем гноище.
Однажды, когда я угрюмо лежал на этом самом гноище, пришел Пайар.
Признаться, встретил я его не очень-то ласково. Он сидел передо мной, в
ногах кровати. В руках он бережно держал завернутую книгу. Он пытался
вести беседу и безуспешно затрагивал то одну тему, то другую. Всем им я
сворачивал шею, с первого же слова, с видом свирепым. Он не знал, что и
сказать, покашливал, похлопывал рукой по краю кровати. Я попросил его
перестать. Тогда он совсем затих и не смел шелохнуться. Я в душе посмеи-
вался и думал:
"Милый мой, теперь тебя мучит совесть. Если бы ты дал мне взаймы,
когда я тебя просил, мне бы не пришлось изображать из себя каменщика. Я
сломал себе ногу: вот тебе! Сам виноват! Это из-за твоей скупости я те-
перь в таком виде".
Итак, он не решался со мной заговорить; я тоже силился сдержать язык,
но мне до смерти хотелось им пошевелить, и я не выдержал.
- Да говори же ты! - сказал я ему. - Или ты у изголовья умирающего?
Что это такое: прийти и молчать! Ну, говори или убирайся! Да не ворочай
глазами. Не тереби книгу. Что это у тебя такое?
Бедняга встал:
- Я вижу, что я тебя раздражаю, Кола. И я ухожу. Я принес было эту
книгу... Это, видишь ли, Плутарх, "Жизнеописания знаменитых людей", пе-
реложенные на французский язык мессиром Жаком Амио, епископом Ок-
серрскнм, Я думал...
(Он все еще не мог решиться окончательно.)
- ...что, может быть, тебе доставит...
(Боже, чего это ему стоило!)
- ...удовольствие, вернее, утешение, ее общество...
Зная, до чего этот старый стяжатель, обожающий книги еще больше, чем
деньги, не любит их никому давать. (когда, бывало, дотронешься до одной
из них в шкафу, он строил рожу страдающего любовника, который видит, как
грубый нахал тискает грудь его возлюбленной), я был тронут величием
жертвы. Я сказал:
- Старый друг, ты лучше меня, я скотина; я обошелся с тобой нехорошо.
Приди поцелуй меня.
Мы поцеловались. Я взял книгу. Он был бы рад ее у меня отобрать.
- Ты будешь ее очень беречь?
- Не беспокойся, - ответил я, - это будет моя подушка.
Он ушел нехотя, видимо, не очень успокоенный.
И я остался вдвоем с Плутархом Херонейским, маленьким пузатым томи-
ком, поперек себя толще, в тысячу триста страниц, убористых и плотных,
напичканных словами, как мелким зерном. Я подумал:
"Тут хватит корму на три года, без передышки, для трех ослов".
Сперва я принялся разглядывать, в начале каждой главы, в круглых ме-
дальонах, головы всех этих знаменитых, отрезанные и завернутые в лавро-
вые листья. Им не хватало только пучка петрушки в носу. Я думал:
"Какое мне дело до этих греков и римлян? Они умерли и мертвы, а мы
живы. Что они могут мне рассказать, чего бы я не знал не хуже их? Что
человек весьма дрянной, хоть и занятный, скот, что вино хорошеет с тече-
нием лет, а женщина нет, что во всех странах, и там, и тут, большие ма-
леньких грызут, а когда беда стрясется и с ними, маленькие смеются над
большими? Все эти римские врали витийствуют пространно. Я красноречие
люблю, но я их предупреждаю заранее: говорить будут не только они; я им
позатыкаю клювы..."
Затем я снисходительно начал перелистывать книгу, рассеянно закидывая
в нее скучающий взгляд, словно удочку в реку. И так и замер, друзья
мои... Друзья мои, ну и улов!.. Не успевал поплавок подержаться на воде,
как он нырял, и я вытягивал таких карпов, таких щук! Неведомых рыб, зо-
лотых, серебряных, радужных, усеянных самоцветными каменьями и рассыпав-
ших вокруг целый дождь искр... И они жили, плясали, извивались, прыгали,
шевелили жабрами и били хвостом! А я-то считал их мертвыми!.. Если бы
теперь рухнул мир, я бы, кажется, не заметил; я следил за удочкой: вот
уж клевало, вот уж клевало! Ну-ка, что за чудище вылезает из воды на
этот раз?.. И трах - чудесная рыбина взлетает на лесе, с белым брюхом и
в кольчуге, зеленой, как колос, или синей, как слива, сверкающей на
солнце!.. Дни, которые я за этим провел (дни или недели?), - перл моей
жизни. Благословенна моя болезнь!
И благословенны мои глаза, сквозь которые проникают в меня чудесные
видения, замкнутые в книгах! Мои колдовские глаза, которые из-под узора
жирных и узких зрачков, бредущих черным стадом по странице, меж двух ка-
нав ее полей, воскрешают исчезнувшие воинства, рухнувшие города, римских
витий и суровых вояк, героев и красавиц, водивших их за нос, широкий ве-
тер равнин, лучезарное море, и синь восточных небес, и мир, который ис-
чез!..
Передо мной проходит Цезарь, бледный, хрупкий и маленький, возлежащий
на носилках, посреди рубак, которые идут за ним, ворча, и этот обжора
Антоний, который путешествует со своими поставцами, посудой и блудницам
и, объедается у опушки зеленой рощи, пьет, блюет и снова пьет, съедает
за обедом восемь жареных кабанов и удит соленую рыбу, и размеренный Пом-
пеи, которого Флора кусает от любви, и Полиоркет, в широкой шляпе и зо-
лотой мантии, на которой изображены земля и небесные круги, и великий
Артаксеркс, царящий, как бык, над черно-белым стадом своих четырехсот
жен, и одетый Вакхом красавец Александр, который возвращается из Индии
на колеснице, влекомой восемью конями, разубранной свежими ветками и
пурпурными коврами, под звуки скрипок, свирелей и гобоев, который пьет и
пирует со своими полководцами, украсив шляпы цветами, а его войско сле-
дует за ним с чашами в руках, и женщины скачут, как козы... Ну, разве
это не чудесно? Царицу Клеопатру, флейтистку Ламию и Сатиру, до того
прекрасную, что больно глазам, тут же под носом у Антония, Алекса или
Артаксеркса я беру, если хочу, я ими наслаждаюсь, я ими обладаю. Я всту-
паю в Экбатану, я пью с Фаидой, я сплю с Роксаной, я уношу на спине, в
котомке, увязанную Клеопатру; вместе с Антиохом, багровеющим и пламенею-
щим страстью к Стратонике, я томлюсь по своей мачехе (забавное дело!),
опустошаю Галлию, прихожу, вижу, побеждаю, и (что очень приятно) все это
не стоит мне ни капли крови.
Я богат. Каждая повесть - каравелла, привозящая из Индии или Берберин
драгоценные металлы, старые вина в мехах, диковинных зверей, пленных ра-
бов... что за молодцы! Какая грудь! Какие бедра!.. Все это мое. Царства
жили, росли и умирали на забаву мне...
Что это за карнавал такой! Я словно становлюсь по очереди каждой из
этих масок. Я забираюсь в их кожу; облекаюсь в их тело, в их страсти; и
пляшу. При этом я и балетмейстер, я дирижирую музыкой, я старик Плутарх;
это я, и не иначе, это я написал (ведь этакая мне счастливая мысль приш-
ла!) все эти побасенки... Какое наслаждение чувствовать, как музыка слов
и пляска фраз, кружа и смеясь, уносят тебя на простор, свободного от те-
лесных уз, от мук, от старости!.. Дух - ведь это же господь бог! Хвала
святому духу!
Иной раз, остановившись посредине рассказа, я присочиняю конец: затем
сличаю создание моей фантазии с тем, которое изваяно жизнью или ис-
кусством. Когда его ваяло искусство, я нередко разгадываю загадку: ведь
я же старая лиса, знаю всякие хитрости и посмеиваюсь в бороду, что их
пронюхал. Но когда ваяла жизнь, я подчас плошаю. Она лукавее нас, и ее
выдумки почище наших. Вот уж буйная особа!.. И только в одном она никог-
да не разнообразит свой рассказ: это когда надо поставить точку. Войны,
любовные страсти, веселые шутки - все кончается известным вам прыжком
туда, в яму. Тут она повторяется всякий раз. Словно капризный ребенок,
который, наигравшись, ломает свои игрушки. Я здесь, я кричу ей: "Грубое
создание, да оставь же мне ее!" Отнимаю... Поздно! Игрушка сломана... И
мне сладостно бывает баюкать, как делает Глоди, обломки моей куклы. И
эта смерть, возникающая, как бой часов, при каждом обороте стрелки, при-
обретает прелесть припева. Звоните, колокола, гуди, трезвон:
динь-динь-дон!
"Я - Кир, покоривший Азию, властитель персов, и я прошу тебя, друг,
не завидуй этой малости земли, прикрывающей мое бедное тело..."
Я перечитываю это надгробие, стоя рядом с Александром, который содро-
гается в плоти своей, готовый его покинуть, ибо ему чудится уже
собственный его голос, поднимающийся из-под земли. О Кир, Александр,
насколько вы мне ближе, когда я вижу вас мертвыми!
Вижу я их, или это мне снится?.. Я щиплю себя, говорю: "Эй, Кола, ты
не спишь?" Тогда я беру со столика, возле кровати, обе медали (я их от-
копал у себя на винограднике в прошлом году), волосатого Коммода, одето-
го Геркулесом, и Криспину Августу, с жирным подбородком, с хищным носом.
Я говорю: "Я не сплю, глаза мои открыты, я держу Рим на ладони..."
До чего приятно бывает теряться в размышлениях нравственного порядка,
спорить с самим собой, пересматривать заново мировые вопросы, разрешен-
ные силой, переходить через Рубикон... нет, оставаться на берегу... пе-
реходить нам или нет? Сражаться с Брутом или с Цезарем, соглашаться с