лача моих детей, проткнутого через задний проход!
Но тут старый Андош, знакомый мне лакей, попросил меня прервать мои
вопли... Подталкивая меня к дверям, этот почтенный человек пытался меня
утешить.
- Виданное ли дело, - говорил он, - приходить в такое состояние из-за
каких-то деревяшек! Что бы ты сказал, если бы тебе пришлось жить, как
нам, с этим сумасшедшим? Не лучше ли, чтобы он потешался (это его право)
над досками, за которые он тебе заплатил, чем над добрыми христианами,
как мы с тобой?
- Эх, - отвечал я, - пусть он тебя лупит на здоровье! Ты думаешь, я
бы не дал себя выпороть за любую из этих деревяшек, оживленных моими
пальцами? Человек - ничто; свято его создание. Трижды убийца - убивающий
мысль!
Я бы еще многое мог сказать, и не менее красноречиво; но я увидел,
что мои слушатели ничего не поняли и что я для Андоша едва ли не такой
же сумасшедший, как его хозяин. И когда я при этом еще раз обернулся на
пороге, чтобы окинуть последним взглядом поле сечи, вдруг мысль о том,
как все это смешно: и мои бедные безносые боги, и их Аттила, и Андош с
его спокойными глазами, жалеющими меня, и я сам, старый дурак, даром
тратящий слюну на стоны и на монолог, кдторый слышит только потолок, -
вдруг мысль о том, как все это смешно, пронеслась у меня в голове...
фрррт... как ракета; так что, сразу позабыв и гнев и горе, я рассмеялся
в лицо опешившему Андошу и вышел вон.
Я был снова на дороге. Я думал:
"На этот раз они отняли у меня все. Меня можно закапывать в землю. У
меня ничего не осталось, кроме моей шкуры... Да, черт возьми, но оста-
лось и то, что в ней. Как у того осажденного, который, на угрозу убить
его детей, если он не сдастся, отвечал: "Изволь! У меня здесь при себе
орудие, чтобы наделать новых", - мое орудие со мной, черт побери, его у
меня не отняли, его у меня не отнять... Мир - бесплодная равнина, где
местами колосятся нивы, засеянные нами, художниками. Звери земные и не-
бесные клюют их, жуют и топчут. Бессильные творить, они умеют только
убивать. Грызите и уничтожайте, скоты, попирайте ногами мою рожь, я вы-
ращу новую. Колос зрелый, колос мертвый, что мне жатва? Во чреве земли
бродят новые семена. Я то, что будет, а не то, что было. И в день, когда
моя сила угаснет, когда у меня не будет больше моих глаз, моих мясистых
ноздрей и глотки под ними, куда спускаешь вино и где так хорошо подвешен
мой неугомонный язык, когда у меня не будет больше моих рук, ловкости
моих пальцев и моей свежей мощи, когда я буду очень стар, бескровен и
бестолков... в этот день, Брюньон, - меня уже не будет. Да ты не беспо-
койся! Разве можно себе представить Брюньона, который перестал бы
чувствовать, Брюньона, который перестал бы творить, Брюньона, который
перестал бы смеяться, у которого не летели бы искры из-под копыт?
Нельзя; это будет значить, что от него остались одни штаны. Можете их
спалить. Берите мои обноски..."
И с этими словами я зашагал в Кламси. Когда я взобрался на перевал,
этаким петушком, играя посошком (скажу, не требуя похвал, уже я меньше
горевал), я вижу вдруг - бежит мне навстречу белокурый человечек, бежит
и плачет; это был Робине, он же Бине, мой ученичок. Мальчуган, тринадца-
ти лет, который за работой обращал больше внимания на мух, чем на урок,
и время проводил не столько в доме, сколько во дворе, кидая камешки в
воду или заглядываясь на девичьи икры. Я потчевал его подзатыльниками
раз двадцать в день. Но ловок он был, как обезьяна, хитер; пальцы у него
были шустрые, как он сам, отличные работники; и мне нравились, несмотря
ни на что, его вечно разинутый рот, его зубы, как у маленького грызуна,
его худые щеки, его острые глаза и вздернутый носик. И он это знал,
шельмец! Я мог сколько угодно поднимать кулак и метать грозу; он
чувствовал улыбку в Юпитеровом глазу. И когда я, бывало, дам ему подза-
тыльник, он встряхнется невозмутимо, как ослик, и опять за свое. Это был
сущий бездельник.
Поэтому я был немало удивлен, когда увидел его во образе фонтанного
тритона, заливающимся крупными слезами, которые, как спелые груши, пада-
ли у него из глаз и из носу. И вдруг он кидается ко мне и обхватывает
меня поперек живота, орошая мне пах слезами и мыча. Я ничего не понимаю,
я говорю ему:
- Эй, как тебя? Что это с тобой? Да отпусти же меня! Надо, черт
возьми, сперва высморкаться, а потом уже целоваться.
Но он, вместо того чтобы перестать, все так же обхватив меня, сполза-
ет вдоль моих ног, как с дерева, наземь и ревет еще пуще. Я начинаю бес-
покоиться:
- Послушай, мальчонка! Да встань же ты! Что такое с тобой?
Я беру его под локти, поднимаю... гоп-ля!.. и вижу, что у него одна
рука обмотана и сквозь тряпки сочится кровь, одежда в клочьях и брови
опалены. Я говорю (я уже и забыл про свои дела):
- Пострел, ты опять что-нибудь набедокурил? Он стонет:
- Ах, хозяин, мне так тяжело! Я усаживаю его рядом с собой, на откос.
Говорю:
- Да рассказывай же! Он кричит:
- Все сгорело! И опять забили фонтаны. Тут я понял, что все это вели-
кое горе - из-за меня, из-за пожара; и не могу сказать, как мне стало
отрадно.
- Бедный ты мой мальчик, - говорю я, - так ты изза этого плачешь?
Он опять (он решил, что я не понял):
- Мастерская сгорела!
- Ну да, это уже старо; я твою новость знаю! Вот десятый раз за ка-
кой-нибудь час, что мне трубят об этом в уши. Что же делать? Это несчас-
тие.
Он взглянул на меня спокойнее. Но все-таки ему было тяжело.
- Так ты любил свою клетку, дрозд ты этакий, который только и думал,
как бы из нее выскочить? Знаешь, - говорю, - я подозреваю, что и ты, жу-
лик, плясал со всеми вокруг костра.
(Я этого и в мыслях не имел.)
Он возмутился.
- Это неправда, - воскликнул он, - неправда! Я дрался. Все, что можно
было сделать, чтобы остановить огонь, хозяин, мы все сделали: но нас бы-
ло только двое. И Каньа, совсем больной (это другой мой подмастерье),
вскочил с постели, хотя его и трясла лихорадка, и стал перед дверью в
дом. Но попробуйте-ка остановить стадо свиней! Нас сбили, повалили, смя-
ли, затоптали. Мы дрались и лягались, как ошалелые; но они прокатились
над нами, словно река, когда спустят шлюзы. Каньа встал, побежал им
вслед, они его чуть не убили. А я, пока они боролись, прокрался в горев-
шую мастерскую... Боже ты мой, что за огонь. Все занялось разом; это был
как бы факел с вьющимся языком, белым, красным и свистящим, плюющим вам
в лицо искрами и дымом. Я плакал, кашлял, меня начало подпекать, я гово-
рил себе: "Смотри, Бине, изжаришься, как колбаса!.." Что ж делать, пос-
мотрим. Гоп-ля! Я разбегаюсь, прыгаю, как в Иванову ночь, штаны на мне
вспыхивают, и кожа у меня подгорает. Я падаю в кучу стреляющих стружек.
Я тоже стрельнул, вскочил опять, споткнулся и растянулся, ударившись го-
ловой о верстак. Меня оглушило. Но ненадолго. Я слышал, как вокруг гудит
огонь и как эти звери за стеной пляшут себе да пляшут. Я пытаюсь встать,
падаю снова; я, оказывается, расшибся; я становлюсь на четвереньки и ви-
жу в десяти шагах вашу маленькую святую Магдалину и что ее голое тельце,
окутанное волосами, пухленькое, миленькое, уже лижет огонь. Я крикнул:
"Стой!" Я подбежал, схватил ее, загасил ладонями ее пылавшие чудесные
ноги, обнял ее; я уж и сам не знаю, сам не знаю, что я делал; я целовал
ее, плакал, я говорил: "Сокровище мое, ты со мной, ты со мной, не бойся,
ты моя, ты не сгоришь, даю тебе слово! И ты тоже мне помоги! Магдалинуш-
ка, мы спасемся..." Времени нельзя было терять... бум!.. обрушился пото-
лок! Вернуться тем же путем невозможно. Мы были совсем близко от кругло-
го окошка, выходящего на реку; я высаживаю стекло кулаком, мы выскакива-
ем наружу, как сквозь обруч, как раз хватало места для нас двоих. Я лечу
кубарем, шлепаюсь на самое дно Беврона. Хорошо, что дно недалеко от по-
верхности; и так как оно было жирное и вязкое, то Магдалина, падая, не
насадила себе шишки. Мне не так повезло; я не выпускал ее из рук и ба-
рахтался, увязнув рылом в горшке; напился я и наелся через силу. Нако-
нец, я выбрался, и вот без дальних слов, мы тут! Хозяин, простите меня,
что я так мало сделал.
И, благоговейно размотав свой сверток, он вынул из скатанной куртки
Магдалинку, которая, улыбаясь невинными и кокетливыми глазками, показы-
вала свои обгорелые ножки. И я был так взволнован, что случилось то, к
чему меня не привели ни смерть моей старухи, ни болезнь моей Глоди, ни
мое разорение и разгром моих работ, - я заплакал.
И, целуя Магдалину и Робине, я вспомнил про второго и спросил:
- А что Каньа? Робине ответил:
- Он от горя умер.
Я опустился на колени посреди дороги, поцеловал землю и сказал:
- Спасибо, мальчик.
И, взглянув на Робине, сжимавшего статую в своих раненых руках, я
сказал небесам, указывая на него:
- Вот лучшая из моих работ: души, изваянные мною. Их у меня не отни-
мут. Сожгите все дотла! Душа цела.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
МЯТЕЖ
Конец августа
Когда волнение улеглось, я сказал Робине:
- Хватит! Что сделано, то сделано. Посмотрим, что остается сделать.
Я попросил его рассказать мне все, что произошло в городе за те
две-три недели, что меня там не было, но коротко и ясно, без болтовни,
ибо история вчерашнего дня уже древняя история, а важно знать, как обс-
тоят дела сейчас. Я узнал, что в Кламси царят чума и страх, и больше
страх, чем чума: ибо она как будто отправилась уже на дальнейшие поиски,
уступая место всяким бродягам, которые, почуяв запах, стекались со всех
сторон, чтобы вырвать у нее добычу из рук. Они-то и владели полем.
Сплавщики, изголодавшиеся и ошалевшие от страха перед поветрием, не ме-
шали им или же следовали их примеру. Что до законов, то они бездейство-
вали. Те, кто был призван их блюсти, разъехались стеречь свои поля. Из
четырех наших старшин один умер, двое бежали; а прокурор дал стрекача.
Капитан замка, старик храбрый, но с подагрой, однорукий, пухлоногий и с
телячьими мозгами, дал себя изрубить на куски. Остался один старшина,
Ракен, который, очутившись лицом к лицу с этими сорвавшимися с цепи зве-
рями, по трусости, по слабости, из лукавства, вместо того чтобы дать им
отпор, счел более благоразумным смириться и уступить огню его долю. За-
одно, сам себе не признаваясь в этом (я его знаю, я догадываюсь), он да-
вал удовлетворение своей злопамятной душе, натравливая стаю поджигателей
на тех, чья удача его огорчала или кому он хотел отомстить. Теперь мне
понятно, почему выбрали мой дом!.. Но я сказал:
- Ну, а остальные, а горожане, что они делают?
- Они делают: "бя-я!" - отвечал Бине. - Это бараны. Они сидят по до-
мам и ждут, когда их придут резать. У них больше нет ни пастуха, ни со-
бак.
- Позволь, Бине, а я! Мы еще посмотрим, малыш, целы ли у меня клыки.
За дело, дружок!
- Хозяин, один человек ничего не может.
- Он может попробовать!
- А если эта сволочь схватит вас?
- У меня ничего нет, мне на них наплевать. Поди причеши-ка лысого
черта!
Он пустился в пляс:
- Вот весело-то будет! Фрульфинфан, шпин, шпун, шпан, трамплимплот,
ход вперед, ход вперед.
И на обожженной руке прошелся колесом по дороге, причем чуть не рас-
тянулся. Я напустил на себя строгий вид.
- Эй, мартышка! - сказал я. - Так мы далеко не уйдем, если ты будешь
крутиться, держась за ветку хвостом! Вставай! И будем серьезны! Теперь
надо слушать.
Он стал слушать с горящими глазами.
- Смеяться тут нечего. Дело вот какое: я иду в Кламси, один, сию же
минуту.
- А я! А я!
- А тебя я наряжаю послом в Дорнеси, предупредить господина Никол",
нашего старшину, человека осторожного, у которого душа хороша, но еще
лучше ноги, и который себя любит больше, чем своих сограждан, а еще
больше, чем себя, любит свое добро, что завтра утром решено распить его