у Самберского дерева.
- О господи, - стонал я, - за что ты наказываешь безобидного челове-
ка, который ничего тебе не сделал?.. Ой, голова! Ой, левый пах! Тяжело
помирать в цветущих годах! И на что моя душа тебе нужна?.. Ой-ой, спи-
на!.. Разумеется, я буду очень рад - то есть польщен - к тебе явиться;
но так как мы все равно когданибудь увидимся, рано или поздно, то к чему
такая гонка?.. Ай-аи, селезенка!.. Я не тороплюсь... Господи, я не бо-
лее, чем жалкий червяк. Раз уж нельзя иначе, да будет воля твоя! Ты ви-
дишь, я смирен и кроток, я покорен... Подлец! Да уберешься ли ты, нако-
нец? Что это за скотина грызет мне бок?
Наоравшись вдоволь, я страдал все так же, но исчерпал свою душевную
силу. Я сказал себе:
- Ты зря теряешь время. У него или нет ушей, или все равно, как если
бы не было. Ежели правда, как говорят, что ты его подобие, то он посту-
пит по-своему, и ты надсаживаешься напрасно. Побереги дыхание. Тебе его
хватит, быть может, на какой-нибудь час-другой, а ты, дурак, расточаешь
его на ветер! Используем то, что у нас осталось, этот добрый старый ос-
тов, с которым придется расстаться (увы, приятель, не по моей это во-
ле!). Умираешь однажды. По крайней мере удовлетворим наше любопытство.
Посмотрим, как это вылезают из собственной шкуры. Когда я был мальчиш-
кой, никто не умел лучше меня выделывать из ивовых прутьев красивые ду-
дочки. Я стукал черенком ножа по коре, пока она не отставала. По-моему,
тот, кто на меня сейчас глядит сверху, совершенно так же забавляется и с
моей корой. Ну-ка, слезет она?.. Ай, и здорово же стукнул... Прилично ли
человеку таких лет развлекаться детскими пустяками?.. Так, Брюньон, не
сдавайся, и, пока кора еще держится, давай наблюдать и примечать, что
такое под ней творится. Осмотрим этот ящик, процедим наши мысли, иссле-
дуем, пережуем и переварим соки, которые бродят у меня в поджелудочной
железе, волнуются там и спорят, как немцы, просмакуем эти рези, испытаем
и прощупаем наши кишки и почки... [11].
...Итак, я созерцаю сам себя. По временам я прерываю мои исследова-
ния, чтобы поорать. Ночь тянется. Я зажигаю свечу, втыкаю ее в горлышко
старой бутылки (она пахла черносмородинной наливкой, но наливки уже не
было: образ того, чем я готовился стать еще до утра! Тело исчезло, оста-
лась одна душа). Скрючившись на сеннике, я силился читать. Героические
апофтегмы римлян не имели никакого успеха. К черту этих краснобаев! "Не
всякому суждено побывать в Риме". Я ненавижу дурацкую спесь. Я хочу
иметь право жаловаться всласть, когда у меня рези... Да, но если они
унимаются, я хочу смеяться, буде могу. Я и смеялся... Вы мне не верите?
Однако, когда я был совсем жалок, как орех в ведре, и зубы у меня стуча-
ли, я раскрыл наугад "Фацетии" этого доброго господина Буше и напал на
такую славную, хрусткую и золотистую... боже мой милостивый! что разра-
зился хохотом. Я говорил себе:
- Это глупо. Да перестань же смеяться. Ты себе навредишь...
Какое там! Я переставал смеяться, только чтобы поорать, а орать -
чтобы посмеяться. И вот я ору и хохочу... Чума посмеивалась тоже. Ах,
милый мой ты голубчик, ну и орал же я, ну и хохотал же я!
Когда рассвело, я был годен для кладбища. Я уже не держался на ногах.
Я подполз на коленях к единственному окошку, выходившему на дорогу. Пер-
вого же встречного я окликнул голосом треснувшего горшка. Чтобы меня по-
нять, ему не требовалось и расслышать. Он взглянул на меня и бросился
удирать, осеняя себя крестным знамением. Не прошло и четверти часа, как
я имел честь увидеть возле моего дома двух стражей; и мне было запрещено
переступать порог оного. Увы, я об этом и не помышлял! Я попросил, чтобы
сходили за моим старым приятелем, мэтром Пайаром, нотариусом, в Дорнеси,
дабы я мог изъявить свою последнюю волю. Но они так трусили, что боялись
даже звука моих речей; и мне кажется, честное слово, что из страха перед
чумой они затыкали себе уши!.. Наконец, один храбрый малыш, "овчий сто-
рож" (славная душа!), - который питал ко мне расположение, потому что я
застал его както раз объедающим мои вишни и сказал ему: "Эй ты, дроздок,
пока ты там, нарви и на мою долю", - подкрался к окну, послушал и крик-
нул:
- Господин Брюньон, я сбегаю!
...Что произошло потом, мне было бы весьма трудно вам рассказать. Я
помню, что много долгих часов, валяясь на сеннике, в жару, я высовывал
язык, как теленок... Щелкание бича, бубенцы на дороге, низкий, знакомый
голос... Я думаю: "Пайар приехал"... Пытаюсь подняться... О, силы небес-
ные! Мне показалось, будто на затылке у меня святой Мартын, а на крестце
Самбер. Я сказал себе: "Навались хоть Бассвильские скалы, ты должен
встать..." Я хотел непременно, видите ли, оформить (за ночь я успел все
это обдумать) некое распоряжение, статью в завещании, которая позволяла
бы мне увеличить долю Мартины и ее Глоди так, чтобы мои четыре сына не
могли этого оспорить. Я высовываю в окно свою голову, которая весила
больше, чем Генриетта, наш большой колокол. Она поникала то вправо, то
влево... Я вижу на дороге две милых толстых физиономии, которые испуган-
но таращат глаза. Это были Антуан Пайар и кюре Шамай. Эти верные друзья,
дабы застать меня в живых, прилетели, как молния. Надо сознаться, что,
когда они меня увидели, их пламя начало коптить. Желая, очевидно, лучше
окинуть взглядом картину, и тот и другой отступили на три шага. И этот
проклятый Шамай, чтобы придать мне бодрости, твердил мне:
- Господи, до чего ты плох! Ах, бедный ты мой! Ну, и плох же ты, вот
уж плох... Плох, как желтое сало.
Я им говорю (веявшее от них здоровье, наоборот, укрепляло мои жизнен-
ные силы):
- Что же вы не заходите? жарко.
- Нет, спасибо, нет, спасибо! - Здесь нам очень хорошо.
Продолжая отступать, они окопались около повозки; Пайар для виду дер-
гал за уздцы своего ни в чем не повинного коняку.
- А как ты себя чувствуешь? - спросил меня Шамай, который привык бе-
седовать с покойниками.
- Да что уж, дружище, когда человек болен, ему не по себе, - отвечал
я, мотая головой.
- Вот естество наше! Видишь, бедный мой Кола, я всегда тебе говорил.
Один бог всемогущ. А мы - дым, тлен. Сегодня в силе, а завтра в могиле.
Сегодня скачешь, а завтра плачешь. Ты не хотел мне верить, ты помышлял
только о веселье. Выпил вино, пей гущу. Полно, Брюньон, не сокрушайся!
Тебя призывает милосердный господь. Ах, мой сын, какая честь! Но, чтобы
Вам, по-видимому, его узреть, надо приодеться. Дай-ка, я тебя омою. При-
готовимся, грешный человек.
Я отвечаю:
- Сейчас. Успеем, кюре!
- Несчастный! - говорит он. - Повозка не ждет.
- Ничего, - говорю. - Пойду пешком.
Он всплескивает руками:
- Брюньон, друг мой, брат мой!.. Ах, я вижу, ты все еще привязан к
ложным благам земли. Да чего же в ней столь приятного? Это лишь тщета,
суета, беда, обман, лукавство и кривда, коварная мрежа, западня, скорбь
и немощь. Что мы тут делаем?
Я отвечаю:
- Ты мне раздираешь душу. У меня никогда не хватит мужества, Шамай,
покинуть тебя здесь.
- Мы увидимся снова, - говорит.
- Что бы нам отправиться вместе!.. Ну, все равно, пойду первым. "Гос-
подин де Гюиз имел девиз: всякому свой черед!" Прошу за мной, добрые лю-
ди!
Они, казалось, не слышали. Шамай возвысил голос:
- Время проходит, Брюньон, и ты приходишь вместе с ним. Лукавый,
"Черный" тебя стережет. Или ты хочешь, чтобы непотребная гадина сцапала
твою загрязненную душу для своей кладовки? Ну же, Кола, ну же, прочти
Confiteor [12], приготовься, сделай это, мой мальчик, сделай это ради
меня, кум!
Я это сделаю, говорю, сделаю ради тебя, ради меня и ради него. Боже
меня упаси не оказать должного почтения всей компании! Но, если позво-
лишь, я бы хотел сперва сказать два слова господину нотариусу.
- Ты их скажешь потом.
- Нет. Сперва господин Пайар.
- Да что ты, Брюньон? Предвечный позади, а первым табеллион!
- Предвечный может обождать или пойти погулять, если ему угодно: мы с
ним не разминемся. Но земля меня покидает. Учтивость велит сделать сна-
чала визит тому, кто тебя принимал, а затем уж тому, кто тебя еще только
примет... быть может.
Он настаивал, просил, кричал, грозил. Я не сдавался. Мэтр Антуан Па-
йар достал свой письменный прибор и, усевшись на тумбу, составил, в кру-
гу зевак и собак, мое духовное завещание. Затем я, честь честью, распо-
рядился своей душой, подобно тому, как распорядился казной. Когда все
было кончено (Шамай продолжал свои увещания), я сказал умирающим голо-
сом:
- Батист, передохни. Это все прекрасно, что ты говоришь. Но для чело-
века, которому хочется пить, совет изустный не стоит росы капустной. Те-
перь, когда моя душа собралась в путь-дорогу, мне нужен посошок. Добрые
люди, бутылку!
Ах, славные ребята! Не только добрые христиане, но и добрые бургунд-
цы, как хорошо они поняли мою последнюю мысль! Вместо одной бутылки они
принесли мне целых три: шабли, пуйи, иранси. Из окна моего корабля, го-
тового сняться с якоря, я кинул им веревку. Пастушок привязал к ней ста-
рую плетеную корзинку, и я, из последних сил, втащил к себе моих послед-
них друзей.
С этой минуты, лежа на своем сеннике, хоть все и ушли, я чувствовал
себя не таким одиноким. Но я не стану пытаться изобразить вам протекшие
затем часы. Не знаю как, но я их недосчитываюсь. Должно быть, у меня их
стянули с десяток из кармана. Я знаю, что был погружен в пространную
бездну с троицей духов в бутылках; но о чем мы говорили, решительно не
помню. Тут я теряю Кола Брюньона: куда он мог запропаститься?
Около полуночи я вижу его снова сидящим в саду, плотно уткнувшим зад
в гряду жирной, мягкой и свежей земляники и созерцающим небо сквозь вет-
ки невысокой груши. Сколько там, наверху, огней, и сколько здесь, внизу,
теней! Луна строила мне рожки. В нескольких шагах от меня куча старых
лоз, черных, вьющихся и когтистых, казалось, шевелилась, словно змеиное
гнездо, и поглядывала на меня с бесовскими ужимками... Но кто мне объяс-
нит, что я тут делаю? Мне кажется (все путается в моих слишком богатых
мыслях), что я себе сказал:
- Встань, христианин! Римский император не встречает кончину, зарыв-
шись задницей в перину. Suraum corda! [13] Бутылки пусты. Consummatum
est [14]. Больше здесь нечего делать! Обратимся с речью к капусте!
И еще мне кажется, что я хотел нарвать чесноку, потому что это, как
говорят, верное средство от чумы, а может быть, потому, что мне хотелось
поддержать честь ног. Что достоверно, так это то, что едва я коснулся
ногой (а за нею последовало и седалище) кормилицы-земли, как я по-
чувствовал себя охваченным чарами ночи. Небо, подобно огромному дереву,
круглому и темному, расстилало надо мной свой ореховый купол. С его вет-
вей тысячами свисали плоды. Мягко покачиваясь и поблескивая, точно ябло-
ки, звезды зрели в теплом мраке. Плоды моего сада казались мне звездами.
Все они наклонялись ко мне, чтобы взглянуть на меня. Я чувствовал, что
на меня уставлены тысячи глаз. Тихие смешки пробегали по земляничным
грядкам. В гуще дерева надо мной маленькая груша с золотисто-красными
щечками пела мне прозрачной и сладкой струйкой голоса:
Кустик хилый,
Крепче, милый,
Забирай!
Как побег лозы ползучей,
На меня взбирайся круче,
Чтоб подняться прямо в рай.
Крепче, милый, крепче, милый,
Забирай!
И по всем ветвям земного сада и сада небесного хор тоненьких голосов,
шепотливых, щебетливых, шаловливых, повторял:
Крепче, милый, крепче, милый!
Тогда я погрузил руки в мою землю и сказал:
- Хочешь ты меня? Я тебя хочу.
Я в мою добрую землю, жирную и рыхлую, зарылся до локтей; она таяла,
словно грудь, а я мял ее коленями и пальцами. Я забрал ее в охапку, я
выдавил в ней свой отпечаток, от ступней до лба; я устроил в ней свое