знакомые. Равик тоже пришел. Он сидел у окна и не отрываясь глядел на улицу.
В комнате было очень душно, тем не менее окна были закрыты. Бетти боялась,
что при открытых окнах будет еще жарче. На этажерке жужжал вентилятор,
похожий на большую усталую муху. Дверь в соседнюю комнату стояла открытой.
Сестры-близнецы Коллер внесли кофе и яблочный пирог; в первую минуту я их не
узнал. Они стали блондинками. Их щебетанье разом заполнило всю комнату;
сестры напоминали ласточек. Двигались они проворно, как белки. Двойняшки
были в коротких юбках и в бумажных джемперах в косую полоску с короткими
рукавами.
- Очень аппетитно. Не правда ли? - спросил Танненбаум.
Я не сразу понял, что он имел в виду, яблочный пирог или девушек. Он имел
в виду девушек.
- Очень, - согласился я. - Дух захватывает при мысли о том, что можно
завести роман с близнецами, особенно с такими похожими.
- Да. Двойная гарантия, - сказал Танненбаум, разрезая кусок пирога. -
Если одна из сестер умрет, можно жениться на второй. Редкий случай. [237]
- Какие у вас мрачные мысли.
Я взглянул на Бетти, но она нас не слышала. По ее просьбе двойняшки
принесли в спальню гравюры на меди с изображением Берлина, которые обычно
висели в большой комнате; теперь они поставили гравюры на тумбочки по обе
стороны кровати.
- Я вовсе не думал, что на близнецах можно дважды жениться, - сказал я. -
И не подумал так уж сразу о смерти.
Танненбаум покачал головой; его окруженная черной растительностью лысина
смахивала на блестящий зад павиана.
- О чем еще можно думать? Когда ты кого-нибудь любишь, обязательно
думаешь: "Кто-то из нас умрет раньше другого, и тот останется один". Если
человек так не думает, он не любит по-настоящему. В этих мыслях находит свое
выражение великий первобытный страх, правда, в несколько измененном виде.
Благодаря любви примитивный страх перед собственной смертью превращается в
тревогу за другого. И как раз эта сублимация страха делает любовь еще
большей мукой, чем смерть, ибо страх полностью переходит на того, кто
пережил партнера. - Танненбаум слизнул с пальцев сахарную пудру. - А
поскольку нас преследует страх и тогда, когда мы живем в одиночестве - ибо и
одиночество - мука! - самое разумное взять в жены близнецов. Тем более таких
красивых, как сестры Коллер.
- Неужели вам все равно, на которой из них жениться? - спросил я. - Вы
ведь не можете их отличить. Придется бросить жребий. Не иначе!
Танненбаум метнул на меня взгляд из-под косматых бровей, нависших над
пенсне.
- Смейтесь, смейтесь над бедным, больным, лысым евреем. Это в вашем духе,
арийское чудовище! Среди нас вы - белая ворона! Когда наши предки уже
достигли вершин культуры, древние германцы в звериных шкурах еще сидели на
деревьях на берегах Рейна и плевали друг в друга.
- Красочная картинка! - сказал я. - Но давайте вернемся к нашим
двойняшкам. Почему бы вам не отбросить комплекс неполноценности и не
ринуться в атаку? [238]
Секунду Танненбаум печально взирал на меня.
- Эти девушки предназначены для кинопродюсеров, - сказал он немного
погодя. - Голливудский товар.
- Вы, кажется, актер.
- Да. Но я играю нацистов, мелких нацистов. И я отнюдь не Тарзан.
- Что касается меня, то я рассматриваю этот вопрос с иной стороны: с
близнецами хорошо жить, а не умирать. Представьте себе, вы разругались с
одной сестрой, на этот случай осталась другая. А если одна сестра сбежит,
опять-таки в запасе вторая. Безусловно, здесь существуют богатейшие
возможности.
Танненбаум посмотрел на меня с отвращением.
- Неужели вы пережили эти последние десять лет только для того, чтобы
говорить пошлости? И неужели вам неизвестно, что сейчас идет величайшая из
войн, какие только знал мир? Странные уроки вы извлекли из кровавых событий.
- Танненбаум, - сказал я. - Вы первый начали разговор об аппетитных
женских задницах. Вы, а не я.
- Я говорил об этом в чисто метафизическом смысле. Говорил, чтобы забыть
о трагических противоречиях этой жизни. А у вас на уме одни гадости. Ведь вы
всего-навсего запоздалый цветок на древе под названием мушмула, описанном в
вашей Эдде, - произнес Танненбаум с грустью.
Одна из двойняшек подошла к нам, держа поднос с новой порцией яблочного
пирога. Танненбаум оживился; он не сводил с меня глаз, и вдруг его будто
осенило:
он показал на кусок пирога. Девушка положила этот кусок ему на тарелку,
и, пока у нее были заняты обе руки, Танненбаум робко шлепнул ее по округлому
заду.
- Что вы делаете, господин Танненбаум, - прошептала девушка. - Не здесь
же! - покачивая бедрами, она скользнула дальше.
- Хорош метафизик! - сказал я. - Запоздалый цветок на иссохшем кактусе
Талмуда.
- Все из-за вас, - заявил сконфуженный и взволнованный Танненбаум. [239]
- Ну разумеется. У немецкого щелкунчика виноватый всегда найдется, лишь
бы не нести самому ответственность.
- Я хотел сказать, что это благодаря вам! По-моему, она ничуть не
обиделась. А как по-вашему?
Танненбаум расцветал на глазах. Вытянул шею и покрылся красно-бурым
румянцем; теперь его лицо напоминало железо, долго мокнувшее под дождем.
- Вы совершили ошибку, господин Танненбаум, - сказал я. - Вам следовало
пометить ее юбку мелом - провести маленькую незаметную черточку. Тогда бы вы
знали, какая из двойняшек приняла ваши пошлые ухаживания. Допустим, что
другой они не по вкусу. Вы повторите свою попытку, а она швырнет вам в
голову поднос с яблочным пирогом и кофейник в придачу! Как видите, обе
сестрицы вносят в данный момент свежий пирог. Вы помните, кто из них угощал
вас только что? Я уже не помню.
- Я... Это была... Нет... - Танненбаум бросил на меня взгляд, исполненный
ненависти, и уставился на двойняшек. Казалось, его слепит солнце. Потом он с
неимоверным трудом выдавил из себя сладенькую улыбку. Танненбаум решил, что
та сестра, к которой он приставал, ответит ему улыбкой. Однако обе девушки
улыбнулись одновременно. Танненбаум выругался сквозь зубы. Покинув его, я
опять подошел к Бетти.
Мне хотелось уйти. Эта смесь слащавой сентиментальности и неподдельного
страха была просто невыносима. Меня от нее мутило. Я ненавидел эту
неистребимую эмигрантскую тоску, эту фальшивую ностальгию, которая, даже
превратившись в ненависть и отвращение, всегда находила себе лазейки и
возникала снова. На своем веку я слишком много наслушался разговоров,
которые начинались сакраментальной фразой "не все немцы такие" и кончались
болтовней на тему о старых и добрых временах в Германии до прихода нацистов.
Я хорошо понимал Бетти, понимал ее нежное и наивное сердце, любил ее и все
же не мог здесь оставаться. Глаза на мокром месте, картинки Берлина, родной
язык, за который она цеплялась в страхе перед [240] завтрашним днем, - все
это трогало меня до слез. Но мне казалось при этом, что я чую запах
покорности и бессильного бунтарства, которое наперед знает, что оно
бессильно, и которое, будучи субъективно честным, сводится всего лишь к
пустым словам и красивым жестам. Я снова ощутил себя узником, хотя нигде не
было колючей проволоки; меня опять окружал этот трупный дух воспоминаний,
эта призрачная и беспредметная ненависть.
Я оглянулся. Я был, наверное, дезертиром - ведь я хотел бежать. Хотел
бежать, несмотря на то, что знал, сколько истинных страданий и невосполнимых
утрат пережили эти люди, - у многих из них близкие исчезли навек. Но, на мой
взгляд, эти утраты были слишком велики, и никто не имел права поминать их
всуе, это только губило душу.
Внезапно я понял, почему мне не терпелось уйти. Я не желал принимать
участия в их бессильном и призрачном бунте, не желал впасть затем в
смирение, ибо ничем иным этот бунт не мог кончиться. Опасность смирения и
так все время маячила передо мной. И если я сдамся, то в один прекрасный
день после долгих лет ожидания обнаружу, что из-за бессмысленной "борьбы с
тенью" я вовсе перестал быть боксером, превратился в тряпку, в труху... А я
ведь решил, что сам добьюсь возмездия, сам отомщу; какой толк в жалобах и
протестах; я буду действовать сам. Но для этого мне надо было держаться
подальше от стены плача и сетований на реках вавилонских. Я быстро
оглянулся, словно меня застали на месте преступления.
- Росс, - сказала Бетти. - Как хорошо, что вы пришли. Прекрасно иметь
столько друзей.
- Вы ведь для всех нас, эмигрантов, как родная мать, Бетти. Без вас мы
просто жалкие скитальцы.
- Как у вас дела с вашим новым хозяином?
- Очень хорошо, Бетти. Скоро я смогу отдать часть долга Фрислендеру.
Бетти подняла с подушки разгоряченное лицо и подмигнула мне. [241]
- Время ждет. Фрислендер очень богатый человек. Эти деньги ему не нужны.
И вы сможете вернуть долг после того, как все кончится. - Бетти засмеялась.
- Я рада, что дела у вас идут неплохо, Росс. Очень немногие эмигранты могут
этим похвастаться. Мне нельзя долго болеть. Люди во мне нуждаются. Вы
согласны?
Я пошел к выходу вместе с Равиком. У дверей стоял Танненбаум. Он
нерешительно переводил взгляд с одной сестры Коллер на другую. Лысина у него
блестела. Он уже опять ненавидел меня.
- Вы с ним поссорились? - спросил Равик.
- Да нет. Просто глупая перебранка, чтобы немного отвлечься. Не умею я
сидеть у постели больного. Выхожу из терпения и злюсь. А потом сам себя
казню, но ничего не могу с этим поделать.
- Большинство ведет себя так же. Чувствуешь себя виноватым в том, что ты
здоров.
- Я чувствую себя виноватым в том, что другой болен.
Равик остановился на ступеньках.
- Неужели и вы немного тронулись?
- Разве этого кто-нибудь избежал?
Он улыбнулся.
- Это зависит от того, в какой степени вы подавляете ваши эмоции.
Сдержанные люди подвергаются в этом смысле наибольшей опасности. Зато те,
кто сразу начинает бушевать, почти неуязвимы.
- Приму к сведению, - пообещал я. - Что с Бетти?
- До операции трудно сказать.
- Вы уже сдали свои экзамены?
- Да.
- И будете делать операцию Бетти?
- Да.
- До свидания, Равик.
- Теперь меня зовут Фрезенбург. Это моя настоящая фамилия.
- А меня все еще зовут Росс. Это моя ненастоящая фамилия.
Равик засмеялся и быстро ушел. [242]
- Почему ты все время озираешься? Можно подумать, что я спрятала здесь
детский трупик, - сказала Наташа.
- Я всегда озираюсь. Старая привычка. Трудно отделаться от нее так скоро.
- Тебе часто приходилось скрываться?
Я взглянул на Наташу с удивлением. Какой дурацкий вопрос. Все равно, что
тебя спросили бы: "Часто ли тебе приходилось дышать?" Но как ни странно, в
груди у меня потеплело от радости, и я подумал: "Слава Богу, что она ничего
не знает".
Наташа стояла у широкого окна в комнате с низким потолком. На свету ее
фигура казалась совсем темной. Как хорошо, что ей не надо было ничего
объяснять. Наконец-то я перестал чувствовать себя беженцем. Я обнял ее и
поцеловал.
- От солнца у тебя совсем горячие плечи, - сказал я.
- Я переехала сюда вчера. Холодильник забит до отказа. Можно весь день не
вылезать из дома. Сегодня ведь воскресенье, напоминаю тебе на всякий случай.
- Я и так помню. А выпивка в холодильнике тоже
найдется?
- Там две бутылки водки. И еще две бутылки молока.
- Ты умеешь готовить?
- Как сказать. Умею поджарить бифштексы и открывать консервные банки.
Кроме того, у нас полно фруктов и есть радиоприемник. Давай начнем жить как
добропорядочные обыватели.
Наташа засмеялась. Я держал ее за руки и не смеялся. Ее слова ударяли в
меня, словно мягкие стрелы; это были стрелы с резиновыми наконечниками,