- Можно выключить кондиционер.
- Не стоит. Тогда будет жарко.
Она подозрительно взглянула на меня.
- Хочешь удрать? Трус! - сказала она.
- Что ты! Разве я могу покинуть салями и эдамский сыр?
Неожиданно она пришла в ярость.
- Иди к черту! - закричала она. - Убирайся в свою вонючую гостиницу. В
свою дыру! Там твое место!
Она дрожала от злости. Я поднял руку, чтобы поймать на лету пепельницу, в
случае если Наташа швыр[256] нет ее в меня: я не сомневался, что пепельница
попадет в цель. Наташа была просто великолепна. Гнев не искажал ее черт,
наоборот, он красил ее. Она трепетала не только от злобы, но и от полноты
жизни.
Я хотел овладеть ею, но внутренний голос предостерег меня: "Не делай
этого!" На меня вдруг нашло прозрение: я понял, что сиюминутная близость
ничего не даст. Мы просто уйдем от проблем, так и не разрешив их. И в
будущем я уже не сумею использовать этот столь важный эмоциональный довод!
Самым разумным в моем положении было спастись бегством. И именно сейчас, ни
минутой позже.
- Как знаешь! - сказал я, быстро пересек комнату и хлопнул дверью.
Поджидая лифт, я прислушался. До меня не донеслось ни звука. Может быть, она
считала, что я вернусь.
В антикварной лавке братьев Лоу электрические лампы освещали французские
латунные канделябры начала девятнадцатого века с белыми фарфоровыми цветами.
Я остановился и начал разглядывать витрину. Потом я прошел мимо светлых
безотрадных и полупустых закусочных, где у длинной стойки люди ели котлеты
или сосиски, запивая их кока-колой и апельсиновым соком, - к этому сочетанию
я до сих пор не мог привыкнуть.
В гостинице, к счастью, в тот вечер дежурил Меликов.
- Cafard?(1) - спросил он.Я кивнул:
- Разве по мне это заметно?
- За километр. Хочешь выпить?
Я покачал головой.
- Пока еще на первой стадии, а при этом алкоголь только вредит.
- Что значит - на первой стадии?
- Когда считаешь, что вел себя скверно и глупо и потерял чувство юмора.
- Я думал, ты уже прошел через это.
- По-видимому, нет. -----------------------------------------(1) Хандра?
(франц.) [257]
- А когда наступает вторая стадия?
- Когда я решаю, что все кончено. По моей вине.
- Может, выпьешь хотя бы кружку пива? Садись в это плюшевое кресло и
кончай психовать.
- Хорошо.
Я предался фантасмагорическим мечтаниям, а Меликов тем временем разносил
по номерам бутылки минеральной воды, а потом и виски.
- Добрый вечер, - произнес чей-то голос за моей спиной.
Лахман! Первым моим побуждением было встать и быстро улизнуть.
- Только тебя мне не хватало, - сказал я.
Но Лахман с умоляющим видом снова усадил меня в кресло.
- Сегодня я не буду плакаться тебе в жилетку, - прошептал он. - Мои
несчастья кончились. Я ликую!
- Подцепил ее все-таки? Жалкий гробокопатель!
- Кого?
Я поднял голову:
- Кого? Своими причитаниями ты надоел всей гостинице, лампы тряслись от
твоего воя, а теперь у тебя хватает нахальства спрашивать "кого"?
- Это уже дело прошлое, - сказал Лахман, - я быстро забываю.
Я взглянул на него с интересом.
- Вот как? Ты быстро забиваешь? И потому хныкал месяцами?
- Конечно. Быстро забываешь только после того, как полностью очистишься!
- От чего? От нечистот?
- Дело не в словах. Я ничего не добился. Меня обманывали - мексиканец и
эта донья из Пуэрто-Рико.
- Никто тебя не обманывал. Просто ты не добился того, чего хотел. Большая
разница.
- Сейчас уже десять вечера, а в такую поздноту я не воспринимаю нюансов.
- Ты что-то очень развеселился, - сказал я не без зависти. - У тебя,
видимо, в самом деле все быстро проходит. [258]
- Я нашел перл, - прошептал Лахман. - Пока еще не хочу ничего говорить.
Но это - перл. И без мексиканца.
Меликов жестом подозвал меня к своей конторке.
- К телефону, Роберт.
- Кто?
- Наташа.
Я взял трубку.
- Где ты обретаешься? - спросила Наташа.
- На приеме у Силверса.
- Ерунда! Пьешь водку с Меликовым.
- Распростерся ниц перед плюшевым креслом, молюсь па тебя и проклинаю
свою судьбу. Я совершенно уничтожен.
Наташа рассмеялась.
- Возвращайся, Роберт.
- Вооруженный?
- Безоружный, дурень. Ты не должен оставлять меня одну. Вот и все.
Я вышел на улицу. Она поблескивала при свете ночных фонарей - войны и
тайфуны были от нее за тридевять земель; затаив дыхание, она прислушивалась
к тихому ветру и к собственным мечтам. Улица эта никогда не казалась мне
красивой, но сейчас вдруг я почувствовал ее прелесть.
- Сегодня ночью я остаюсь здесь, - сказал я Наташе. - Не пойду в
гостиницу. Хочу спать и проснуться с тобой рядом. А потом я притащу от
братьев Штерн хлеб, молоко и яйца. В первый раз мы проснемся с тобой вместе.
По-моему, у всех наших недоразумений одна причина: мы с тобой слишком мало
бываем вдвоем. И каждый раз нам приходится снова привыкать друг к другу.
Наташа потянулась.
- Я всегда думала, что жизнь ужасно длинная и поэтому не стоит быть все
время вместе. Соскучишься. Я невольно рассмеялся.
- В этом что-то есть, - сказал я. - Но мне пока еще не приходилось
испытывать такое. Сама судьба по[259] стоянно заботилась, чтобы я не
соскучился... У меня такое чувство, - продолжал я, - будто мы летим на
воздушном шаре. Не на самолете, а на тихом шаре, на воздушном шаре братьев
Монгольфье в самом начале девятнадцатого века. Мы поднялись на такую высоту,
где уже ничего не слышно, но все еще видно: улицы, игрушечные автомобили и
гирлянды городских огней. Да благословит Бог незнакомого благодетеля,
который поставил сюда эту широкую кровать и повесил на стене напротив
зеркало; когда ты проходишь по комнате, вас становится двое - две одинаковые
женщины, из которых одна - немая.
- С немой куда проще. Правда?
- Нет.
Наташа резко повернулась.
- Правильный ответ.
- Ты очень красивая, - сказал я. - Обычно я сначала смотрю, какие у
женщины ноги, потом какой у нее зад и уж под конец разглядываю ее лицо. С
тобой все получилось наоборот. Вначале я разглядел твое лицо, потом ноги и,
только влюбившись, обратил внимание на зад. Ты - стройная и сзади могла бы
быть плоской, как эти изголодавшиеся, костлявые манекенщицы. Меня это очень
тревожило.
- А когда ты заметил, что все в порядке?
- Своевременно. Существует весьма простые способы, чтобы это определить.
Но самое странное, что интерес к этому у меня не проходил очень долго.
- Рассказывай дальше!
Она лениво свернулась клубочком на одеяле, мурлыча, словно огромная
кошка. Маленькой кисточкой она покрывала лаком ногти на ногах.
- Не смей меня сейчас насиловать, - сказала она. - Это должно сперва
высохнуть, не то мы станем липкими. Продолжай рассказывать!
- Я всегда считал, что не в силах устоять перед загорелыми женщинами,
которые летом весь день плещутся в воде и лежат на солнце. А ты такая белая,
будто вообще не видела солнца. У тебя что-то общее с луной... Глаза серые и
прозрачные... Я не говорю, ко[260] нечно, о твоем необузданном нраве. Ты -
нимфа. Редко в ком я так ошибался, как в тебе. Там, где ты, в небо взлетают
ракеты, вспыхивают фейерверки и рвутся снаряды; самое удивительное, что все
это происходит беззвучно.
- Рассказывай еще! Хочешь чего-нибудь выпить?
Я покачал головой.
- Часто я взирал на собственные чувства немного со стороны. Я воспринимал
их, так сказать, не в анфас, а в профиль. Они не заполняли меня целиком, а
скользили мимо. Сам не знаю почему. Может, я боялся, а может, не мог
избавиться от проклятых комплексов. С тобой все по-иному. С тобой я ни о чем
не размышляю. Все мои чувства нараспашку. Тебя хорошо любить и так же хорошо
быть с тобой после... Вот как сейчас. Со многими женщинами это исключено, да
и сам не захочешь. А с тобой неизвестно, что лучше: когда тебя любишь,
кажется, что это вершина всего, а потом, когда лежишь с тобой в постели в
полном покое, кажется, что полюбил тебя еще больше.
- Ногти у меня почти высохли. Но ты рассказывай дальше.
Я взглянул в полутемную соседнюю комнату.
- Хорошо ощущать твою близость и думать, что человек бессмертен, - сказал
я. - В какое-то мгновение вдруг начинаешь верить, что это и впрямь возможно.
И тогда и я и ты бормочем бессвязные слова, чтобы чувствовать еще острее,
чтобы стать еще ближе; мы выкрикиваем грубые, непристойные, циничные слова,
чтобы еще теснее слиться друг с другом, чтобы преодолеть то крохотное
расстояние, которое еще разделяет нас, - слова из лексикона шоферов
грузовиков или мясников на бойне, слова-бичи. И все ради того, чтобы быть
еще ближе, любить еще ярче, еще сильнее.
Наташа вытянула ногу и поглядела на нее. Потом она откинулась на подушку.
- Да, мой дорогой, в белых перчатках нельзя любить.
Я рассмеялся.
- Никто не знает этого лучше нас, романтиков. Ах, эти обманчивые слова,
которые рассеиваются от легко[261] го дуновения ветра, как облачка пуха. С
тобой все иначе. Тебе не надо лгать.
- Ты лжешь очень даже умело, - сказала Наташа сонным голосом. - Надеюсь,
сегодня ночью ты не станешь удирать?
- Если удеру, то только с тобой.
- Ладно.
Через несколько минут она уже спала. Она засыпала мгновенно. Я накрыл ее,
потом долго лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию и думая о разных
разностях.
XXI
Бетти Штейн вернулась из больницы.
- Никто не говорит мне правду, - жаловалась она. - Ни друзья, ни враги.
- У вас нет врагов, Бетти.
- Вы - золото. Но почему мне не говорят правду? Я ее перенесу. Куда
ужаснее не знать, что с тобой на самом деле.
Я обменялся взглядом с Грефенгеймом, который сидел за ее спиной.
- Вам сказали правду, Бетти. Почему надо обязательно думать, что правда -
это самое худшее? Неужели вы не можете жить без драм?
Бетти заулыбалась, как ребенок.
- Я настрою себя иначе. А если все действительно в порядке, то опять
распущусь. Я ведь себя знаю. Но если мне скажут: "Твоя жизнь в опасности", я
начну бороться. Я как безумная буду бороться за то время, которое у меня еще
осталось. И, борясь, быть может, продлю отпущенный мне срок. Иначе
драгоценное время уйдет впустую. Неужели вы этого не понимаете? Вы ведь
должны меня понять.
- Я понимаю. Но раз доктор Грефенгейм сказал, что все в порядке, вы
обязаны ему верить. Зачем ему вас обманывать?
- Так все делают. Ни один врач не говорит правду.
- Даже если он старый друг?
- Тогда тем более. [262]
Бетти Штейн три дня назад вернулась из больницы и теперь мучила себя и
своих друзей бесконечными вопросами. Ее большие, выразительные и беспокойные
глаза на добром, не по годам наивном лице, вопреки всему сохранившем черты
молоденькой девушки, перебегали с одного собеседника на другого. Порой
кому-нибудь из друзей удавалось на короткое время успокоить ее, и тогда она
по-детски радовалась. Но уже через несколько часов у нее опять возникали
сомнения, и она снова начинала свои расспросы.
Теперь Бетти часами просиживала в вольтеровском кресле, которое она
купила у братьев Лоу, потому что оно напоминало ей Европу, в окружении своих
гравюр с видами Берлина; она перевесила их из коридора в спальню, а две
маленькие гравюры в кабинетных рамках всегда ставила возле себя, таская их
из комнаты в комнату.
Сообщения о бомбежках Берлина, которые поступали теперь почти ежедневно,
лишь на короткое время омрачали се настроение. Она переживала это всего
несколько часов, но столь бурно, что в больнице Грефенгейму приходилось
прятать от нее газеты. Впрочем, это не помогало. На следующий день
Грефенгейм заставал ее в слезах у радиоприемника.
Бетти вообще была человеком крайностей и постоянно пребывала в состоянии