в чужую квартиру как гость. А теперь вдруг я вернулся к себе домой. В ту
минуту, когда я отпирал дверь, мурашки поползли у меня по телу от какого-то
тайного трепета. И мне почудилось, что издалека до меня донесся тихий призыв
- наверное, из отчего дома, о котором я уже давно не вспоминал.
В квартире было прохладно, я услышал слабое гудение кондиционера у окна и
холодильника на кухне. Казалось, это бормотали добрые духи, охраняющие нашу
квартиру. Я зажег свет, поставил пиво в холодильник, а гуляш на газ, на
маленький огонь, чтобы он был горячий к приходу Наташи. Потом опять погасил
свет и открыл окно. Горячий воздух неудержимо хлынул с улицы и мгновенно
заполнил комнату. Маленький синий венчик пламени на газовой плите излучал
слабый таинственный свет. Я включил приемник и настроился на станцию,
которая передавала классическую музыку, без рекламы. Исполнялись прелюды
Дебюсси. Я сел в кресло у окна и стал смотреть на город. Впервые я ждал
[283]
Наташу в этой квартире. На душе у меня был мир, напряжение спало, и я
наслаждался покоем. Я еще не сказал Наташе, что мне придется ехать с
Силверсом в Калифорнию.
Она пришла примерно через час. Я услышал, как ключ повернулся в замке. И
вдруг подумал, что это нежданно нагрянул хозяин квартиры. Но потом услышал
Наташины шаги.
- Ты здесь, Роберт? Почему ты сидишь в темноте?
Она швырнула в комнату свой чемоданчик.
- Я грязная и ужасно голодная. С чего мне начать?
- С ванны. А пока ты будешь в ванне, я принесу тебе тарелку гуляша. Он
уже горячий, стоит на плите. К гуляшу есть огурцы, а на десерт - торт с
глазурью.
- Ты опять был в гостях у этой несравненной поварихи?
- Да, я был у Фрислендеров и притащил уйму корма, как ворона для своих
птенцов. Два-три дня мы можем не покупать еды.
Наташа уже сбрасывала с себя платье. От ванны шел пар, благоухавший
гвоздикой фирмы "Мэри Чесс". Я принес гуляш. И на мгновение на земле
воцарились мир и покой.
- Сегодня ты опять была императрицей Евгенией - тебя снимали с диадемой
от "Ван Клеефа и Арпельса"? - спросил я в то время, как Наташа с
наслаждением вдыхала запах гуляша.
- Нет. Сегодня я была Анной Карениной. Стояла на вокзале не то в
Петербурге, не то в Москве, вся закутанная в меха, и ждала свою судьбу в
образе Вронского. И даже испугалась, когда, выйдя на улицу, не обнаружила
снега.
- Ты похожа на Анну Каренину.
- Все еще?
- Вообще похожа.
Наташа засмеялась.
- Каждый представляет себе Анну Каренину по-своему. Боюсь, что она была
гораздо толще, чем теперешние женщины. Нравы меняются. В девятнадцатом [284]
веке были еще рубенсовские формы и носили твердые длинные корсеты с
пластинками из китового уса и платья до полу. И этот век почти не знал
ванн... А что ты без меня делал? Читал газеты?
- Как раз наоборот. Старался не думать ни о газетных шапках, ни о
передовицах!
- Почему?
- Думай не думай, ничего не изменишь.
- Изменить что-либо могут лишь единицы. Не считая солдат.
- Вот именно, - сказал я. - Не считая солдат. Наташа протянула мне пустую
тарелку.
- А ты хотел бы стать солдатом?
- Нет. Ведь и это ничего бы не изменило.
Некоторое время она молча смотрела на меня.
- Ты очень тоскуешь, Роберт? - спросила она потом.
- В этом я никогда не признаюсь. Да и что это вообще значит - тосковать?
В особенности когда столько людей лишились жизни.
Наташа покачала головой.
- К чему ты, собственно, стремишься, Роберт?
Я взглянул на нее с удивлением.
- К чему я стремлюсь? - повторил я, чтобы выиграть время. - Что ты под
этим подразумеваешь?
- В будущем. К чему ты стремишься в будущем? Во имя чего ты живешь?
- Выходи, - сказал я. - Этот разговор не для ванны. Вылезай из воды!
Наташа встала.
- Во имя чего ты действительно живешь? - спросила она.
- Разве человек это знает? Разве ты знаешь?
- Мне и не надо знать. Я живу отраженным светом. Ты - другое дело.
- Ты живешь отраженным светом?
- Не уклоняйся, отвечай. К чему ты стремишься? Во имя чего живешь?
- В твоих словах я слышу знакомые мотивы - типично обывательские
рассуждения. Кто это действи[285] тельно знает? И даже если ты вдруг поймешь
"что и зачем", это сразу станет неправдой. Я не хочу обременять себя
проклятыми вопросами. Вот и все - до поры до времени.
- Ты просто не можешь на них ответить.
- Не могу ответить, как ответил бы банкир или священник. Так я никогда не
смогу ответить. - Я поцеловал ее влажные плечи. - Да я и не привык отвечать
на эти вопросы, Наташа. Долгое время моей единственной целью было выжить, и
это оказалось так трудно, что на все остальное не хватало сил. Теперь ты
удовлетворена?
- Все это не так, и ты это прекрасно знаешь. Но не хочешь мне сказать.
Быть может, не хочешь сказать и себе самому. Я слышала, как ты кричал.
- Что?
Наташа кивнула.
- Кричал во сне.
- Что я кричал?
- Это я уже не помню. Я спала и проснулась от твоего крика.
Я вздохнул с облегчением.
- Кошмары снятся всем людям.
Наташа не ответила.
- Собственно, я вообще ничего толком о тебе не знаю, - протянула она
задумчиво.
- Знаешь слишком много. И это мешает любви. - Я обнял ее и начал тихонько
выталкивать из ванной. - Давай лучше обследуем припасы, которые я принес. У
тебя самые красивые колени на свете.
- Не заговаривай зубы.
- Зачем мне заговаривать зубы? Ведь мы же заключили с тобой пакт. Ты
совсем недавно напомнила мне о нем.
- Пакт! Это был всего лишь предлог. Оба мы хотели о чем-то забыть. Ты
забыл?
Мне вдруг показалось, что сердце у меня зашлось от холода. Правда, не так
сильно, как я ожидал, - просто в груди стало холодно, будто сердце сжала
бесплотная рука. Боль продолжалась лишь миг, но ощу[286] щение холода не
проходило. Холод остался и отпускал очень медленно.
- Мне нечего забывать, - сказал я. - Тогда я лгал.
- Я не должна была задавать тебе такие дурацкие вопросы, - сказала она. -
Не знаю, что на меня нашло. Может, это случилось потому, что я весь вечер
воображала себя Анной Карениной, и у меня до сих пор такое чувство, будто я,
вся в мехах, лечу на тройке по снегу, преисполненная романтики и
чувствительности той эпохи, которую нам не довелось узнать. А быть может, во
всем виновата осень; я ощущаю ее куда сильнее, чем ты. Осенью рвутся пакты и
все становится недействительным. И человек хочет... Да, чего же он хочет?
- Любви, - сказал я, взглянув на нее.
Она сидела на кровати немного растерянная, полная нежности и легкой
жалости к себе, не зная, как справиться с этими чувствами.
- Да, любви, которая остается.
Я кивнул.
- Любви у горящего камина, при свете лампы, под вой ночного ветра и
шелест опадающих листьев, любви, при которой - ты уверена - тебе не грозят
никакие потери.
Наташа потянулась.
- Я опять голодная. Гуляш еще остался?
- Хватит на целую роту. Ты и впрямь будешь есть после торта гуляш
по-сегедски?
- Сегодня вечером я способна на все. Ты останешься ночевать?
- Да.
- Хорошо. Тогда я не буду мучить тебя рассказами о моих несбывшихся
осенних мечтах. К тому же они - преждевременны... По-моему, у нас в
холодильнике больше нет пива. Правильно?
- Нет, есть. Я сходил за пивом.
- А можно ужинать в кровати?
- Конечно. От гуляша пятен не будет.
Наташа засмеялась.
- Я буду осторожна. Что бы ты хотел сейчас делать, если бы мог выбирать?
[287]
XXIII
Сон этот я увидел опять только через неделю с лишним. Я ждал, что он
придет раньше, а потом подумал что он вообще уже никогда не придет. Во мне
даже шевельнулась робкая, слабая надежда на то, что с ним навсегда
покончено. Я делал все возможное, пытаясь избавиться от него, и когда вдруг
наступили эти секунды острой нехватки воздуха и появилось чувство, что все
рушится, какое, наверное, появляется при землетрясении, - даже тогда я начал
поспешно и горячо убеждать себя, что это всего лишь воспоминания о кошмаре.
Но я ошибся. Это был тот же самый липкий, неотвязный, темный сон, что и
раньше, - пожалуй, даже еще более страшный, и мне было так же трудно
избавиться от него, как всегда. Только очень медленно я начал сознавать, что
это не явь, а всего лишь сновидение.
Сперва я оказался в Брюссельском музее, в подвале со спертым воздухом, и
мне почудилось, что каменные плиты с боков и сверху начали сдвигаться,
вот-вот задавят. А потом, когда я стал мучительно ловить воздух и с криком
вскочил, так и не проснувшись, опять появилась та вязкая трясина, а вместе с
нею и ощущение, что меня преследуют, так как я осмелился перейти границу. Я
оказался в Шварцвальде, и по пятам за мной гнались эсэсовцы с собаками под
предводительством человека, чье лицо я не мог вспоминать без содрогания.
Да, они меня поймали, и я опять оказался в бункере, где находились печи
крематория, беззащитный, отданный во власть тем харям: я дышал с трудом -
меня только что без сознания сняли с крюка, вбитого в стену; пока они
подвешивали очередную жертву, другие жертвы царапали стены - руками и
связанными ногами, а палачи заключали между собой пари, кто из пытаемых
протянет дольше. Потом я снова услышал голос того весельчака, благоухавшего
духами; он говорил, что когда-нибудь, очень не скоро, если я на коленях
стану умолять его, он сожжет меня живьем, и принялся расска[288] зывать, что
произойдет при этом с моими глазами... А под конец мне, как всегда,
приснилось, будто я закопал в саду человека и уже почти забыл об этом, как
вдруг полиция обнаружила труп в трясине, и я мучительно размышляю, почему я
не спрятал его в другом, более надежном месте.
Прошло очень много времени, прежде чем я понял, что нахожусь в Америке и
что мне все это лишь приснилось.
Я был настолько измучен, что довольно долго не мог подняться. Я лежал и
глядел на красноватый отблеск ночи. Наконец я встал и оделся, не желая
рисковать, боясь провалиться снова в небытие и оказаться во власти кошмаров.
Со мной это уже не раз случалось, и второй сон бывал тогда еще страшнее
первого. Не только сновидение и явь, но и оба сна сливались воедино, причем
первый казался не сном, а еще более страшной явью, и это приводило меня в
полное отчаяние.
Я спустился в холл, где горела лишь одна тусклая лампочка. В углу храпел
человек, дежуривший три раза в неделю по ночам вместо Меликова. Во сне его
морщинистое, лишенное выражения лицо с открытым стонущим ртом походило на
лицо пытаемого, которого только что сняли без сознания с крюка на стене.
Я ведь тоже принадлежу к ним, подумал я, к этой шайке убийц; это мой
народ - несмотря на все утешения, какие я придумываю себе при свете дня,
несмотря на то, что эти разбойники преследовали меня, гнали, лишили
гражданства. Все равно я родился среди них; глупо воображать, будто мой
верный, честный, ни в чем не повинный народ подчинили себе легионы с Марса.
Легионы эти выросли в гуще самих немцев; они прошли выучку на казарменных
плацах у своих изрыгавших команды начальников и на митингах у неистовых
демагогов, и вот их охватила давняя, обожествляемая всеми гимназическими
учителями Furor teutonicus(1); она расцвела на почве, унавоженной рабами
послушания, обожателями военных мундиров и носителями скотских
-----------------------------------------(1) Тевтонская ярость (лат.). [289]
инстинктов, с той лишь оговоркой, что ни одна скотина не способна на такое
скотство. Нет, это не было единичным явлением. В еженедельной кинохронике мы
видели не забитый и негодующий народ, поневоле повинующийся приказам, а
обезумевшие морды с разинутыми ртами; мы видели варваров, которые с