сердитый ее вид нарушал то умиротворение, которым от нее веяло на меня за
секунду перед тем, как она с любовью склонялась над моей кроватью и, словно
протягивая мне святые дары покоя, тянулась ко мне лицом, чтобы я,
причастившись, ощутил ее присутствие и почерпнул силы для сна. И все же те
вечера, когда мама заходила ко мне на минутку, были счастливыми в сравнении
с теми, когда к ужину ждали гостей и она ко мне не поднималась. Обычно в
гостях у нас бывал только Сван; если не считать случайных посетителей, он
был почти единственным нашим гостем в Комбре, иногда приходившим по-соседски
к ужину (что случалось реже после его неудачной женитьбы, так как мои родные
не принимали его жену), а иногда и после ужина, невзначай. Когда мы сидели
вечером около дома под высоким каштаном вокруг железного стола и до нас
долетал с того конца сада негромкий и визгливый звон бубенчика, своим
немолчным, неживым дребезжаньем обдававший и оглушавший домочадцев,
приводивших его в движение, входя "без звонка", но двукратное, робкое,
округленное, золотистое звяканье колокольчика для чужих, все задавали себе
вопрос: "Гости! Кто бы это мог быть?" - хотя ни для кого не представляло
загадки, что это может быть только Сван: моя двоюродная бабушка, желая
подать нам пример, громко говорила возможно более непринужденным тоном,
чтобы мы перестали шептаться, потому что это в высшей степени невежливо по
отношению к гостю, который может подумать, что мы шепчемся о нем, а на
разведки посылалась бабушка, радовавшаяся предлогу лишний раз пройтись по
саду и пользовавшаяся им, чтобы по дороге, для придания розовым кустам
большей естественности, незаметно вынуть из-под них подпорки, - так мать
взбивает сыну волосы, которые прилизал парикмахер.
Мы ломали себе голову в ожидании известий о нeпpиятeле, которые должна
была доставить бабушка, точно напасть на нас могли целые полчища, но немного
погодя дедушка говорил: "Я узнаю голос Свана". Свана действительно узнавали
только по голосу; его нос с горбинкой, зеленые глаза, высокий лоб, светлые,
почти рыжие волосы, причесанные под Брессана[5], - все это было трудно
разглядеть, так как мы, чтобы не привлекать мошкару, сидели при скудном
свете, и тут я, уже не раздумывая, шел сказать, чтобы подавали сиропы:
бабушка боялась, как бы не создалось впечатления, что сиропы у нас
приносятся в исключительных случаях, только ради гостей, - ей казалось, что
будет гораздо приличнее, если гость увидит сиропы на столе. Сван, несмотря
на большую разницу лет, был очень дружен с дедушкой - одним из самых
близких приятелей его отца, человека прекрасного, но со странностями: любой
пустяк мог иногда остановить сердечный его порыв, прервать течение его
мыслей. Несколько раз в год дедушка рассказывал при мне за столом одно и то
же - как Сван-отец, не отходивший от своей умирающей жены ни днем, ни
ночью, вел себя, когда она скончалась. Дедушка давно его не видел, но тут
поспешил в именье Сванов, расположенное близ Комбре, и ему удалось выманить
обливавшегося слезами приятеля на то время, пока умершую будут класть в
гроб, из комнаты, где поселилась смерть. Они прошлись по парку, скупо
освещенному солнцем. Внезапно Сван, схватив дедушку за руку, воскликнул:
"Ах, мой старый друг! Как хорошо прогуляться вдвоем в такой чудесный день!
Неужели вы не видите, какая это красота - деревья, боярышник, пруд, который
я выкопал и на который вы даже не обратили внимания? Вы - желчевик, вот вы
кто. Чувствуете, какой приятный ветерок? Ах, что там ни говори, в жизни
все-таки много хорошего, мой милый Амедей!" Но тут он вспомнил, что у него
умерла жена, и, очевидно решив не углубляться в то, как мог он в такую
минуту радоваться, ограничился жестом, к которому он прибегал всякий раз,
когда перед ним вставал сложный вопрос: провел рукой по лбу, вытер глаза и
протер пенсне. Он пережил жену на два года, все это время был безутешен и
тем не менее признавался дедушке: "Как странно! О моей бедной жене я думаю
часто, но не могу думать о ней долго". "Часто, но не долго, - как бедный
старик Сван", - это стало одним из любимых выражений дедушки, которое он
употреблял по самым разным поводам. Я склонен был думать, что старик Сван -
чудовище, но дедушка, которого я считал самым справедливым судьей на свете и
чей приговор был для меня законом, на основании коего я впоследствии прощал
предосудительные в моих глазах поступки, мне возражал: "Да что ты! У него же
было золотое сердце!"
На протяжении многих лет сын покойного Свана часто бывал в Комбре,
особенно до женитьбы, а мои родные знать не знали, что он порвал округом
знакомых своей семьи и что они с отменным простодушием ничего не
подозревающих хозяев постоялого двора, пустивших к себе знаменитого
разбойника, оказывают гостеприимство человеку, фамилия которого представляла
для нас своего рода инкогнито, ибо Сван являлся одним из самых элегантных
членов Джокей-клоба, близким другом графа Парижского[6] и принца
Уэльского[7], желанным гостем Сен-Жерменского предместья[8].
Неведение, в котором мы пребывали относительно блестящей светской жизни
Свана, конечно, отчасти объяснялось его сдержанностью и скрытностью, но еще
и тем, что тогдашние обыватели рисовали себе общество на индусский образец:
им казалось, что оно делится на замкнутые касты, что каждый член этого
общества с самого рождения занимает в нем то же место, какое занимали его
родители, и что с этого места ничто, кроме редких случаев головокружительной
карьеры или неожиданного брака, не в состоянии перевести вас в высшую касту.
Сван-отец был биржевым маклером; его отпрыску суждено было до самой смерти
принадлежать к той касте, где сумма дохода, как в окладном листе, колебалась
между такой-то и такой-то цифрой. Были известны знакомства его отца;
следовательно, были известны и его знакомства; известно, с кем ему
"подобало" водиться. Если у него и бывали иного рода связи, то на эти
отношения молодого человека старые друзья его семьи, как, например, моя
родня, тем охотнее смотрели сквозь пальцы, что, осиротев, он продолжал
бывать у нас постоянно; впрочем, смело можно было побиться об заклад, что
этим неизвестным лицам он не решился бы поклониться в нашем присутствии.
Если бы понадобилось сравнить удельный вес Свана с удельным весом других
сыновей биржевых маклеров того же калибра, как его отец, то вес этот
оказался бы у него чуть-чуть ниже, потому что он был человек очень
неприхотливый, был "помешан" на старинных вещах и на картинах и жил теперь в
старом доме, который он завалил своими коллекциями и куда моя бабушка
мечтала попасть, но особняк находился на Орлеанской набережной, а моя
двоюродная бабушка полагала, что жить там неприлично. "Вы в самом деле
знаток? - спрашивала она Свана. - Я задаю этот вопрос в ваших же
интересах, - уж, верно, торговцы всучивают вам всякую мазню". Она
действительно была убеждена, что Сван ничего в этом не смыслит, более того:
она вообще была невысокого мнения об его уме, потому что в разговорах он
избегал серьезных тем, зато проявлял осведомленность в делах весьма
прозаических, причем не только когда, входя в мельчайшие подробности,
снабжал нас кулинарными рецептами, но и когда сестры моей бабушки говорили с
ним об искусстве. Если они приставали к нему, чтобы он высказался, чтобы он
выразил свое восхищение какой-нибудь картиной, он упорно отмалчивался, так
что это становилось почти неприличным, и отделывался от них тем, что давал
точные сведения, в каком музее она находится и когда написана. Но обычно он
ограничивался тем, что, желая нас позабавить, рассказывал каждый раз новую
историю, которая у него вышла с кем-либо из тех, кого мы знали: с
комбрейским аптекарем, с нашей кухаркой, с нашим кучером. Разумеется, его
рассказы смешили мою двоюродную бабушку, но она не могла понять чем: смешной
ролью, которую неизменно играл в них Сван, или же остроумием рассказчика:
"Ну и чудак же вы, Сван!" Так как она - единственный член нашей семьи -
была довольно вульгарна, то, когда заходила речь о Сване при посторонних,
она старалась ввернуть, что если б он захотел, он мог бы жить на бульваре
Османа или же на улице Оперы, что отец оставил ему миллиона четыре, а то и
пять, но что он напустил на себя блажь. Впрочем, эта блажь представлялась ей
занятной, и когда Сван приносил ей в Париже на Новый год коробку каштанов в
сахаре, то, если у нее в это время кто-нибудь был, она не упускала случая
задать Свану вопрос: "Что же, господин Сван, вы все еще живете у винных
складов - боитесь опоздать на поезд, когда вам надо ехать по Лионской
дороге?" И тут она искоса, поверх пенсне, поглядывала на гостей.
Но если бы ей сказали, что Сван, который в качестве сына покойного
Свана "причислен к разряду" тех, кого принимает у себя цвет "третьего
сословия", почтеннейшие парижские нотариусы и адвокаты (между тем этой своей
привилегией Сван, по-видимому, пренебрегал), живет двойной жизнью; что,
выйдя от нас в Париже, он, вместо того чтобы идти домой спать, о чем он нас
уведомлял перед уходом, поворачивал за углом обратно и шел в такую гостиную,
куда ни одного маклера и ни одного помощника маклера на порог не пускали,
моей двоюродной бабушке показалось бы это столь же неправдоподобно, как
более начитанной даме показалось бы Неправдоподобной мысль, что она знакома
с Аристеем[9] и что после бесед с ней он погружается в Фетидино[10]
подводное царство, в область, недоступную взорам смертных, где, как о том
повествует Вергилий, его принимают с распростертыми объятиями; или - если
воспользоваться для сравнения образом, который скорее мог прийти в голову
моей двоюродной бабушке, потому что он смотрел на нее в Комбре с маленьких
тарелочек, - столь же неправдоподобной, как мысль, что ей предстоит обедать
с Али-Бабой, который, убедившись, что он один, проникнет в пещеру, где
блестят несметные сокровища.
Однажды Сван где-то обедал в Париже и, придя оттуда к нам, извинился,
что он во фраке, а когда он ушел, Франсуаза со слов его кучера сообщила, что
обедал он "у принцессы". "У принцессы полусвета!" - пожимая плечами и не
поднимая глаз от вязанья, с хладнокровной насмешкой в голосе подхватила моя
двоюродная бабушка.
Словом, она смотрела на него свысока. Она считала, что знакомство с
нами должно быть для него лестно, а потому находила вполне естественным, что
летом он никогда не появлялся у нас без корзинки персиков или малины из
своего сада и каждый раз привозил мне из Италии снимки великих произведений
искусства.
Мои родные без всякого стеснения посылали за ним, когда нам нужен был
рецепт изысканного соуса или же компота из ананасов для званых обедов, на
которые его не приглашали, потому что он не пользовался настолько широкой
известностью, чтобы им можно было козырнуть в обществе людей, которые
сегодня первый раз в нашем доме. Если речь заходила об особах французского
королевского дома, моя двоюродная бабушка, обращаясь к Свану, в кармане у
которого, быть может, лежало письмо из Твикенгема[11], говорила: "С этими
людьми ни у вас, ни у меня никогда не будет ничего общего, - уж как-нибудь
мы и без них обойдемся, верно?"; в те вечера, когда сестра моей бабушки
пела, она заставляла его аккомпанировать ей и переворачивать ноты - она
проявляла по отношению к этому человеку, с которым столькие искали
знакомства, простодушную грубость ребенка, обращающегося с какой-нибудь