разделяет некоторые мои позиции в области философии и политики. Он знал,
что я доктор теологии Honoris сausa в Кембридже, я получил эту степень
еще до войны. Вероятно, ему льстило, что он сидит со мной за одним сто-
лом. Его фамилия была Смит. Природный энтузиазм, это было видно, боролся
в нем с британской выдержкой. За пределами ресторана он только кланялся
мне.
Фамилию репортера я не запомнил. Он порой усмехался, слушая наши пре-
ния со студентом, да изредка взглядывал краем глаз на Сашу. Та сказала с
ним два-три слова по-испански. Однако он заверил ее, что знает и анг-
лийский язык. Возможно, что он был рад, услыхав от меня, что она моя
sister in law. Прошло несколько дней. Погода не портилась, плаванье было
приятным.
Сколько я мог судить, публика проводила время в веселье. Везде звучал
смех. Устраивались лотереи, аукционы, в салоне гремели шары, кто-то со-
бирал деньги на приз победителям состязаний, затевались игры в серсо и в
гольф. Был даже обещан костюмированный бал. По вечерам я сидел в шезлон-
ге, который добыл нам неутомимый студент, днем же пытался работать, хотя
не чувствовал большого подъема. На палубе чаще встречался мне южноамери-
канец, опекавший, как я мог заметить, старую даму, свою соотечественни-
цу, похожую на Кармен в годах. Саша редко выходила наверх.
Как-то за завтраком Смит спросил, знаю ли я того англичанина, которо-
го я видел в курзале в день отплытия. Я кратко рассказал ему о встрече с
ним. Глаза Смита блеснули.
- Представьте себе, сэр, - сказал он, - что это был мистер Сомерсет
Моэм. Известный писатель. Я нашел его имя в списке пассажиров - это он.
Возможно, вам было бы интересно поговорить друг с другом.
Он не сказал - "с ним". Этим он, верно, хотел подчеркнуть равенство
между мной и именитой особой. Я думал отделаться шуткой. Неожиданно раз-
говор принял иной оборот.
- Вы ошибаетесь, - вставил вдруг слово американец. - Я тоже попался
на этот крючок. Портретное сходство - не такая уж редкость, но тут, ко-
нечно, курьез. Тот англичанин - полковник N, очень любезный человек. Он,
однако, ничего не смыслит в искусстве - так же, как в философии, смею
вас уверить.
- Не может быть! - вскрикнул изумленный Смит.
- Тем не менее это так. Они с Моэмом двойники, чего он тоже не знает.
Сеньора Корделия (старая дама) взялась за него всерьез, - американец
слегка усмехнулся. - Но толку не было. Он бравый вояка, вот и все. Може-
те сами его проэкзаменовать.
Я рассмеялся. Я сказал Смиту, чтоб он не тревожил полковника зря: в
любом случае я не хотел докучать ему. Про себя я решил, что если это
действительно был Моэм, то с его стороны такая уловка была мила и забав-
на, и в будущем мне тоже следовало иметь ее в виду. Свобода духа всегда
казалась мне связанной с инкогнито, а тут я лишний раз мог убедиться в
своей правоте. Смит был смущен. Он спросил, как быть со списком пассажи-
ров. Но американец только пожал плечами.
На четвертый день плаванья испортилась погода. Над океаном стлался
туман. В нем пароход выглядел неподвижным. Я боялся качки, но ее не бы-
ло, был штиль. И однако, к вечеру, я заболел. Я никогда не был слишком
здоровым человеком и мало принимал мер в борьбе с своими недугами. Гим-
настика с детских лет казалась мне скучным занятием, и лишь впос-
ледствии, для гигиены, я стал по утрам делать ее. На пароходе я это
прекратил. Нежданная боль в суставах, в желудке, а затем и температура
показали мне мою оплошность. Я слег в постель. Это был плохой признак.
Болезни вообще всегда играли огромную роль в моей жизни.
Я мало подвержен внушению, но в детстве мне была внушена мысль, что
жизнь есть болезнь. В этом одном я с детства пережил травму. Я считаю
себя человеком храбрым, морально храбрым в максимальном смысле, но и фи-
зически храбрым в важные моменты жизни. Я это доказал во многих опасных
случаях, пережитых мной. Возможно, тут имела значение моя военная нас-
ледственность. Но в одном отношении моя храбрость имеет границы, и я ма-
лодушен и труслив: я боюсь болезней. Болезни внушают мне почти мистичес-
кий страх. Я боюсь именно недомоганий, заразы, всегда представляю себе
дурной исход. Даже в здоровом состоянии мне свойственно чувство тоски: я
более человек драматический, чем лирический, это должно было отразиться
на моей судьбе и моем отношении к боли. Я мнительный человек. Когда за-
болел живот, мне стало казаться, что за ужином я что-то съел. Мне никог-
да не нравилось мясо, я всегда заставлял себя есть его. А в тот вечер
стол был как раз мясной. Я лег на диван, довольно покатый и неудобный
даже для сна, и постарался, как мог, не показать свой испуг Саше. Она,
впрочем, и так волновалась и разыскивала лекарства, которые я просил ее
дать мне. Меня стал бить озноб. Саша распаковала мой кофр, в котором
плыл почти весь мой гардероб, в том числе мантия и шапочка доктора. В
них я был внешне похож на злого волшебника (борода, брови) и играл ког-
да-то с детишками домохозяйки в Париже в Страну Оз. Теперь мантия воро-
хом лежала на стуле вместе с костюмами и плащом. Наконец был найден
верблюжий плед.
Явился судовой врач, немец, очень толковый и вежливый человек. Он
прописал сухое тепло, грелки и одобрил лекарства, которые я пил. Его ви-
зит успокоил меня. Однако ночью у меня началась ревматическая горячка и
припадок печени с прохождением камней. Из всех сил я старался не кри-
чать. Мне удалось уснуть лишь к утру. Следующий день я почти не вставал,
Саша ухаживала за мной. Временами я чувствовал себя лучше, ободрялся,
несколько раз хотел сесть за работу. Саша предлагала мне диктовать.
Прежде ей не раз доводилось играть роль моей секретарши. Я это очень лю-
бил. Ее почерк всегда внушал мне доверие к собственным мыслям, что,
впрочем, было отчасти вредно. В то время я писал статью о природе твор-
чества для парижского русского журнала. На третий день я уже довольно
сносно расхаживал по каюте. Боли прошли. В этот вечер должен был состо-
яться костюмированный бал. К нам заглянул южноамериканец - он хотел
пригласить на бал Сашу. То, что мне стало лучше, было ему известно из
разговоров за столом. Я считал, что ей можно пойти, - я не видел в этом
для себя никакой опасности. Она, однако же, отказалась, сославшись на
мою болезнь, когда же мы остались одни, довольно сухо сказала мне, что
предпочитает быть здесь, в каюте, нежели в шумном зале отплясывать с
глупыми молодыми людьми. Ее тон показался мне странным, но тогда я не
обратил на это внимания и лишь вступился слегка за южноамериканца. Саша
смолчала.
У меня уже почти все прошло, только была слабость и клонило в сон.
Саша ушла за ширму, где у нее был ночник, и села читать роман. Я задре-
мал на своем диване и, как мне кажется, проспал час или два. Когда я
открыл глаза, верхний общий свет был погашен, а из-за Сашиной ширмы,
как-то неловко отставленной, выпадал углом узкий голубой луч. В этом лу-
че стояла она и прямо на меня смотрела, но я не сразу узнал ее. Никогда
прежде я не видел ее такой.
Она была в одном белье, и с минуту я изумленно оглядывал это бельё. Я
уже говорил прежде о ее манере одеваться. Теперь ничего не осталось от
ее темной наружной строгости, напротив. Пышное, пряное, бьющее в глаза
бесстыдство составляло суть ее наряда. Исчезли уродливые очки, юбка, жа-
кет. На ней были тонкие сетчатые чулки с резинками у бедер, узкие туфли;
тончайшие черные трусы с кружевным лепестком в шагу; дорогой черный лиф,
державший груди лишь снизу, но вовсе не закрывавший сосков; бархотка на
шее, скрепленная жемчугом у бьющейся жилки... Браслет довершал наряд.
Соски были как тени на фоне грудей. Не отводя от меня глаз, Саша вдруг
изогнулась, достала откуда-то розу из крепа и прижала ее себе к виску.
Тут я увидел, что розы - только мельче и жестче - были вытканы на круже-
вах лифа и пришиты к резинкам чулок. Не веря глазам, я сел на диване,
невольно подтянув к подбородку плед. Странная улыбка прошла по ее губам.
- Как вы спали, герр доктор? - спросила она хрипло. - Вы не злы на
меня? Скажите скорей, не тяните. Вы видите, я вся трепещу...
В ее тоне был страх и издевка.
- Саша, что это? - с болью произнес я.
- Что? То, что я больше не могу так! - вдруг вскрикнула она, отшвыр-
нув розу, и потом быстро сдернула с себя лиф и трусы. Впервые, с тех пор
как я маленькой мыл ее, я видел ее совсем голой. Мы оба молчали. Я хотел
покашлять, но спазм сдавил мне дыхание. Она стала быстро и громко гово-
рить, махая руками. Она сказала, что двадцать пять лет ездит везде со
мной. Что она ухаживает за мной, если я болен, следит за моим бельем,
платками, носками. Даже выносит судно, как это было третьего дня. Что
это бесчеловечно. Она сказала, что я не должен так больше мучать ее. По-
том она дернула головой, и волосы ее рассыпались по плечам. Так делала
всегда моя жена. Я вздрогнул. Нелюбовь ко всему родовому - характерное
мое свойство, я не люблю семейственность и семью. У меня всегда была
неприязнь к сходству лиц, будь то у детей и родителей, братьев или сес-
тер. Меж тем, никуда не сев, Саша стала раздвигать ноги. Не сдержав
взгляд, я стал смотреть на ее лобок. Уже было видно лоно. Избежать срав-
нений тут было нельзя. Клин волос у Саши был толще и гуще Лёлиного, он,
наподобие щетки, совсем не сужался внизу. Теперь он был сильно раздвоен
снизу. Родинка на бедре - такая же, как у жены - потрясла меня. Изгиб
бедер, живот, тень пупка - все было страшно знакомо, как во сне. Я
чувствовал, что сейчас разрыдаюсь.
- Как же... Лёля? - едва выговорил я.
Саша взяла себя снизу за груди и сжала их пальцами так, что соски
встали.
- Она всегда завидовала мне, - хрипло произнесла она. - У ней они бы-
ли меньше, чем у меня.
Это была правда. Я вообще не видел когда-либо еще таких сосков. Крас-
ные и тугие, они завершались как бы бубочкой, как детская пирамидка. Са-
ша гладила их и кусала губу. Сдерживая себя, я сказал, что я против кро-
восмешений. Родство всегда казалось мне исключающим всякую любовь. Пред-
мет любви должен быть далек, трансцендентен, почти не доступен мне.
Культ "прекрасной дамы" был основан на этом.
- Я помню все то, что ты ей писал, - перебила Саша шепотом. - Ты все
сочинил о ней. Она была не такой.
- Какой же?
- Не знаю. Вот, смотри.
Она вдруг нагнулась вперед, стала боком ко мне и спиной к свету и,
прижав груди локтем, другой рукой - всей ладонью, ребром - стала водить
себе меж расставленных ягодиц. Глаза ее закатились.
- Это она, Лёлька меня научила, - простонала она сквозь всхлипы. Рес-
ницы ее дрожали. - Мне было десять лет. Она показала мне... А! А-а!..
- Сашенька, перестань! Умоляю, пожалуйста! - бормотал я. Я уже стоял
перед ней, хватая ее за руку. Тогда она обняла меня, трясясь и рыдая.
- Ты всегда все сочинял. Я помню наизусть твои глупые книги. Любовь,
эрос, свобода... Есть я. Понимаешь? Я. Голая и готовая. Ну? Возьми же.
Ну? Ну?!
Она сползла на колени. Она пыталась раздеть меня. В зеркале умы-
вальника я видел свой зеленый (почему-то) лоб и взгляд с мутью. Я слабо
отталкивал ее. Она не сдавалась. Потом вдруг схватила юбку и кинула мне
в лицо. И стала кататься по полу, выкрикивая непристойности. Краем ума я
был рад, что на корабле больше нет русских. Ее тело словно плясало пере-
до мной, тасуя позы разврата, любви и боли. Я онемел.
Я знаю, что я лишен изобразительного художественного дара. В моей ре-
чи есть бедность - бедность словесная и бедность образов. Но, как Шатоб-
риан, я страдаю сильным воображением, гипертрофией его. Именно потому я
никогда не мог насладиться реальностью, не мечтой. Я человек брезгливый.
Брезгливость моя физическая и душевная, прыщик на лице, пятно на туфле
уже вызывают во мне протест, мне хочется отвернуться. У меня большая