в третьем - в телевизор с дистанционным пультом - его герой откладывает
в сторону, чтобы поговорить по телефону... Всё это можно решить и
как-нибудь иначе.
Теперь само действие. Оно, как легко увидеть, распадается на сцены
сольные и совместные. Во второй новелле в действии всё время героиня, в
первой и третьей - герой. Центр события - эротические отношения, так как
(насколько я понял) их легче всего выразить в танце. Понятно, что тут
важен характер этих отношений. В первом случае это - сентиментальная иг-
ривость героя и холодность-страстность героини (акцент смещен в сторону
холодности, неприятия). Во втором - равнодушный герой, которого намерен-
но соблазняют и сводят с ума. У героини расчетливая страсть заканчивает-
ся высшей мерой презрения и мстительного торжества. Наконец, в третьем -
героиня надменно-холодна, герой расчетливо-зажигателен, затем равнодушен
в ответ на ее страсть. Кажется, я перебрал все варианты эротического
конфликта, где только двое действующих лиц (счастливая любовь, думаю,
тут не у места). Разумеется, можно было написать - мизансцену за мизанс-
ценой - всё действие. Но, кажется, оно и так очевидно. Я старался учесть
желательность пауз для каждого из танцующих, а также и темп событий, то
есть тип подходящих к каждой из сцен танцев. Видимо, "Танго" Борхеса все
же не выходило у меня из головы. А может быть - вместе с ним - и тот ка-
бачок, где мы с тобой плясали когда-то. Ты помнишь тот вечер, зиму? Был
снег. Впрочем, это было давно. А страсть и танцы недолговечны. Прощай
же. Твой ***.
1996
ПОЛТЕРГЕЙСТ
Философия всегда бывает некстати.
Ее цель - делать вещи более сложными.
Мартин Хайдеггер, интервью l'Express
Весной 1946 года я плыл тихоокеанским лайнером из Нью-Йорка в Гавр.
Война окончилась. Движение между континентами стало особенно оживленным.
Купить билеты было не так легко, иногда невозможно. Но я не хотел ждать.
Я путешествовал, как и всегда, с сестрой моей покойной жены, и нам приш-
лось довольствоваться двухместной каютой. Впрочем, за годы наших скита-
ний мы привыкли не обращать внимания на пустяки. Мы были высланы из Рос-
сии после октябрьской катастрофы, когда Саша была еще ребенок, и с тех
пор жизнь в нашей семье приучила ее мириться с некоторыми лишениями. Я
сам крайне непрактичен. Если не считать моего детства и юности, то
бoльшую часть жизни я испытывал материальную стесненность, а иногда и
прямую нужду. Но сейчас до этого было далеко. Я спешил вернуться в Евро-
пу, где должна была выйти в свет одна из моих новых книг. Это обстоя-
тельство волновало меня. В Америке я чувствовал себя удаленным от той
новой духовной борьбы, которая завязывалась в Европе. Я человек аполи-
тичный. В детстве я учился в военном заведении в Киеве, и все мои предки
были военными. Но нет ничего столь мне чуждого, как мундир. Я ненавижу
армию, муштру, дисциплину, тут сказывается мой анархизм. Некоторая во-
инственность моего характера целиком перешла в идейную борьбу, в сраже-
ния в области мысли. Мне свойственна изначальная свобода. Я эмансипатор
по истокам и пафосу, и ради свободы я всегда готов принести в жертву
уют.
Пароход мне нравился. Еще до отплытия я обошел его весь, даже спус-
тился в машинное отделение. Был солнечный яркий день, на пристани и на
палубах царила та суета, которую любят сторонники путешествий. Мне нес-
колько раз попался один и тот же стюард, он нес куда-то складную ширму.
Возле курзала раздавали шезлонги. Я заглянул в пустынный салон, где на-
шел лишь угрюмого англичанина. С равнодушным спокойствием, как у себя в
клубе, он раскладывал гранд-пасьянс. На меня он не обратил внимания. Я
сел в кресло у входа, чтобы не мешать ему и побыть в одиночестве. Было
жарко и сонно. Несколько старых мыслей пришло мне на ум.
Принято считать, что философы враждебны технике, в них даже видят оп-
лот разума против нее. Это трагедия наших дней. Мне приходилось уже
прежде писать об этом: эта тема актуальна и важна для самоопределения.
Нельзя согласиться с тем, что диктует традиция, это ленивое решение воп-
роса. Однако теперь я сидел в мягком кресле в чреве левиафана и чувство-
вал лишь покой. Последние дни в Нью-Йорке были полны тревоги, мне было
нужно перевести дух. Я разглядывал зал с любопытством пришельца, лишен-
ным какой-либо цели. Зал был явно рассчитан на вечерний досуг. Тут был
биллиард и рояль, шкаф с журналами, две-три пальмы у окон. Картина в
роскошных рамах: луг, река. Прежде культура вмещала в себя природу - со-
бак, лошадей, птиц. Теперь техника только терпит то и другое, ибо машина
дискретна. Боязнь ее есть романтический страх за целостность человека,
которой она грозит. Но романтизм смотрит вспять. Новому миру нужен новый
человек. Это та правда, которая есть в коммунизме... Невольно я покосил-
ся на англичанина. Он, раздув щеки, обдумывал свой ход. Да, homo novus.
Лишь подъем духа может избавить от кабалы вещей - всех, в том числе и
машины. Беда революций именно в том, что они искажают дух. Англичанин
встал. Смешав карты, он направился к двери. Я видел, что пасьянс ему
удался и он был рад; мне он слегка кивнул на ходу. У него была крупная,
представительная фигура и запоминающееся лицо.
Я вышел на палубу как раз вовремя, чтобы увидеть, как мы отплывем: я
не хотел пропустить этот момент. Народ толпился у борта. Тихий гул и
вибрация поручней давали знать, что моторы работают. Вдруг где-то забур-
лила вода. Пристань двинулась прочь, заиграла музыка. После курзала мне
стало холодно на открытом месте, как это бывает весной, и к тому же я
забыл надеть вниз теплое белье. Когда я вернулся в каюту, причал был уже
далеко.
Оказалось, что ширма, которую нес стюард, предназначалась нам. Саша
огородила ею свой спальный диван и теперь разбирала на нем вещи. На сто-
лике возле иллюминатора лежали ее темные очки. Иллюминатор выходил на
палубу, закрытую для гуляний, и сейчас был распахнут настежь, сколько
позволяли медные петли. Морской ветерок играл отодвинутой желтой шторой.
Саша сказала, что нужно сходить в ресторан, чтобы занять места на все
дни. Действительно, я забыл об этом. Пароход делал маневр. Солнечный луч
вполз в каюту и красиво замер в углу умывальника на моей склянке духов и
щетках. Саша явилась из-за ширмы в обычном своем строгом костюме. Она
взяла со стола очки, и мы пошли об руку в ресторан, который я тоже
мельком оглядел, пока ждал отплытия. Был как раз полдень. Я был рад, что
плыву.
Темные очки только еще входили тогда в моду. Американские военные
летчики использовали их в боях. Признаюсь, в глубине души я был против
них, но молчал. У меня есть свой взгляд на значение платья, а вкусы Саши
с некоторых пор волновали меня. В смене и качестве частей туалета дает
себя знать метафизика тела. Пол тут играет главную роль. Мужчина проще
по своим целям в мире, чем женщина, и не так загадочен, как она. Не слу-
чайно его костюм после многих метаморфоз пришел к одному, общему образ-
цу. Константин Леонтьев видел в этом крах Европы, ее творческое бесси-
лие. Еще задолго до мировых войн он искал спасения в милитаризме. Он был
не прав. Мундир только пестр, как заметил это Достоевский, но не спосо-
бен выразить лицо, наоборот. Иное дело женский наряд. Ему грозит лишь
вечное непостоянство. Гоголь смеялся в "Мертвых душах" над дамскими
"скромностями"; но он при всем своем гении не угадал значение их. Тут
важен каблук, корсет, вообще те ухищрения моды, которые, может быть,
опасно вредны для здоровья, но для которых женщина часто жертвует всем.
Смех тут ничего не решит, как и реформа нравов. Здесь нужно особое
чутье, взгляд, далекий от быта, смотрящий поверх вещей, возможно,
родственный эротической одаренности и власти над плотью, которую, как и
рабство, таит в себе пол.
Вот почему стремление Саши ко всему темному, очень неброскому -
"мужскому" - было подозрительно мне. Узкая, редко плиссированная, а чаще
простая гладкая юбка, угловатый жакет, шейный темный платок, тапочки или
ботики без каблуков, а теперь еще темные очки - все это было почти пос-
тоянной принадлежностью ее гардероба, особенно в последние пять-шесть
лет. Она не стригла волос, но так их закалывала, что прическа выглядела
короткой. Я вел замкнутый образ жизни согласно своим вкусам и роду дел,
но отнюдь не приветствовал аскетизм, особенно женский. Женщины вообще
всегда казались мне интересней мужчин.
Даже в детстве я не любил общества мальчиков своих лет. Я избегал
быть среди них. Лучшие отношения у меня были с девочками или барышнями.
Общество мальчиков мне всегда казалось очень грубым, разговоры низменны-
ми и глупыми. Я и сейчас думаю, что нет ничего отвратительней разговоров
мальчиков в их среде. Это источник порчи. Сам я всегда одевался элегант-
но, у меня всегда была склонность к франтовству. Мне казалось, я понимаю
женщин и ценю их. Меня вообще привлекало то, что выходит за грани и рам-
ки этого мира, все интимное, другое, заключающее в себе тайну. Глубина
моего существа всегда была в этом другом. Я легко находил отклик у жен-
щин и никогда не был обделен вниманием их. И вот теперь я всерьез усом-
нился, не ошибся ли я. Я взял на себя воспитание Саши, давно, правда,
перешедшее в дружбу, которой я дорожил. Но теперь я не был уверен в бла-
готворности своего влияния на нее. Я не знал ее, не за всем мог усле-
дить, да и не хотел этого делать. Сам я всегда был скрытен. Ее ответная
скрытность в том, что касалось ее частной жизни, проходившей в стороне
от моей, казалась мне только естественной. Я не мог представить себе,
как бы я мог вмешаться в это. Пока была жива Лёля, я знал кое-что о ее
личных делах. Но с тех пор прошло восемь лет. Многое меня смущало. Я в
ней чувствовал что-то, с чем нельзя было спорить, сходное с тем, что я
находил в себе: презрение к своему полу. Ее эрудиция, ее склад ума, даже
ее голос подтверждали это. Мне мерещился мизогин в юбке. Прямо спросить
я не смел, но ожидал предлога. До сих пор его не было. Однако я готов
был ждать. В ресторан мы опоздали. Все места уже были розданы и распре-
делены, и стюард, очень любезный молодой человек с парижским выговором,
мог предложить нам только вторую смену. Мне было все равно. Он сказал,
что мы одни русские на корабле. Наши соседи по столику были: английский
студент из третьего класса, плывший до Саутгемптона, и репортер средних
лет из Южной Америки. Стюард вписал нас в свой план.
Когда, час спустя, мы пришли на обед, я нашел, что наш столик был
очень удобен. Он был с краю салона, в углу - место, которое я предпочи-
таю в столовой всем другим. Американец привстал, знакомясь, но после
этого хранил молчание. Зато много и радостно говорил студент. Как оказа-
лось, он знал мое имя и книги. Это обстоятельство смутило меня. Я не
люблю иметь вид человека, возвышающегося над людьми, с которыми прихожу
в соприкосновение. Инкогнито всегда было близко мне. Порой у меня была
даже сильная потребность привести себя в соответствие с средним общим
уровнем. Я люблю стушевываться. Мне противно и тягостно дать понять о
своем превосходстве. Я горд, но только не в этом. Меня всегда удивляло
то, что при отсутствии всяких амбиций с моей стороны я приобрел большую
европейскую и даже мировую известность. С годами я стал "почтенным" че-
ловеком, что мне не кажется подходящим к моей натуре. Я не люблю после-
дователей, единоверцев, вижу в них препон моей творческой свободе. Я не
партийный, не групповой человек. Студент же, будто нарочно, стал заве-
рять меня, что он мой поклонник и адепт - во всем, во всех взглядах на
жизнь и мир. Впрочем, из дальнейших бесед стало ясно, что он и впрямь