налетел ветер, яблоки стали падать, ударяясь о землю с глухим
звуком, напоминающим топот копыт. Первое же яблоко, падавшее
вниз, он на лету рассек напополам своей саблей. Когда Коэн
проснулся, была осень; как и во сне, он попросил у кого-то
саблю, пошел к крепостным воротам Пиле и спустился под мост.
Там росла яблоня, и он остался ждать ветра. Когда налетел ветер
и начали падать яблоки, он убедился, что ни одно из них не
может перерубить на лету саблей. Это ему так и не удалось, и
Коэн теперь точно знал, что во сне его сабля более ловка и
быстра, чем наяву. Может быть, так было оттого, что во сне он
упражнялся, а наяву нет. Во сне он часто видел, как в темноте,
сжав саблю правой рукой, он наматывает на левую руку уздечку
верблюда, другой конец которой тянет к себе кто-то, кого он не
видит. Уши его закладывает густой мрак, но и через этот мрак он
слышит, как кто-то нацеливает в его сторону саблю и через
темноту устремляет сталь к его лицу, однако он безошибочно
чувствует это движение и выставляет свое оружие на пути свиста
и невидимого клинка, который в ту же секунду действительно со
скрежетом падает из тьмы на его саблю.
Обвинения в адрес Самуэля Коэна и последовавшие за ними
наказания посыпались сразу со всех сторон, обвинялся он в самых
разных грехах: в недозволенном вмешательстве в религиозную
жизнь дубровницких иезуитов, в том, что вступил в связь с
местной аристократкой христианской веры, а также по делу об
еретическом эссенском учении...
Все началось с весьма странного визита Самуэля Коэна в
иезуитский монастырь в Дубровнике 23.IV.1689 года, визита,
который закончился тюремным заключением. В то утро видели, как
Коэн поднимался по лестнице к иезуитам, вставляя сквозь улыбку
себе в зубы трубку, которую он начал курить и наяву, после того
как увидел, что делает это во сне. Он позвонил у входа в
монастырь и, как только ему открыли, стал расспрашивать монахов
о каком-то христианском миссионере и святом, который был лет на
восемьсот старше его, чьего имени он не знал, но знал наизусть
все его житие: и как он в Салониках и Царьграде учился в школе
и ненавидел иконы, и как гдето в Крыму учил древнееврейский, и
как в хазарском царстве обращал заблудших в христианскую веру,
причем вместе с ним был и его брат, который ему помогал. Умер
он, добавил Коэн, в Риме в 869 году. Он умолял монахов назвать
ему имя этого святого, если оно им известно, и указать, где
найти его житие. Иезуиты, однако, не пустили Коэна дальше
порога. Они выслушали все, что он сказал, постоянно при этом
осеняя крестом его рот, и позвали стражников, которые бросили
его в тюрьму. Дело в том, что после того, как в 1606 году синод
в церкви Пресвятой Богородицы принял решение против евреев,
жителям гетто в Дубровнике было запрещено любое обсуждение
вопросов христианской веры, и нарушение этого запрета
наказывалось тридцатью днями заключения. Пока Коэн отбывал свои
тридцать дней, протирая ушами скамейки, произошли две вещи,
достойные упоминания. Еврейская община приняла решение сделать
досмотр и перепись бумаг Коэна, и одновременно объявилась
женщина, заинтересованная в его судьбе.
Госпожа Ефросиния Лукаревич, знатная аристократка из
Лучарицы, каждый день в пять часов пополудни, как только тень
башни Минчета касалась противоположной стороны крепостных стен,
брала фарфоровую трубку, набивала ее табаком медового оттенка,
перезимовавшим среди изюма, раскуривала ее с помощью комочка
ладана или сосновой щепки с острова Ластово, давала
какому-нибудь мальчишке со Страдуна серебряную монетку и
посылала раскуренную трубку в тюрьму Самуэлю Коэну. Мальчишка
передавал ему набитую табаком и раскуренную трубку и возвращал
ее выкуренной из тюрьмы обратно в Лучарицу вышеупомянутой
Ефросиний.
Эта госпожа Ефросиния, из семьи аристократов
ГеталдичКрухорадичей, выданная замуж в дом дубровницких
аристократов из рода Лукари, была известна не только благодаря
своей красоте, но и из-за того, что никто никогда не видел ее
рук. Говорили, что у нее на каждой руке по два больших пальца,
что вместо мизинца на его месте у нее растет еще один большой
палец, так что каждая ее рука могла быть и левой и правой.
Говорили, что это было прекрасно видно на одной картине,
законченной втайне от госпожи Лукаревич и представлявшей собой
ее поясной портрет с книгой, которую она держала в руке двумя
большими пальцами. Если оставить в стороне эту особенность, то
в остальном госпожа Ефросиния жила так же, как и все другие
дамы ее сословия, ничем, как говорится, не отличаясь от них.
Только иногда, когда евреи в гетто устраивали театральные
представления, она непременно присутствовала на них и сидела
как зачарованная. В те времена дубровницкие власти не запрещали
эти еврейские спектакли, и однажды госпожа Ефросиния даже дала
комедиантам из гетто для какого-то представления одно из своих
платьев, "голубое с желтыми и красными полосами", для
исполнителя главной женской роли, которую тоже играл мужчина. В
феврале 1687 года в одной "пасторали" женская роль досталась
Самуэлю Коэну, и он в вышеупомянутом голубом платье госпожи
Лукари играл пастушку. В отчете, направленном дубровницким
властям доносчиками, отмечено, что "еврей Коэн" во время
представления вел себя странно, так, будто он и "не играет в
комедии". Одетый пастушкой, "весь в шелку, лентах и кружевах,
синих и красных, под белилами, так что лицо его нельзя
опознать", Коэн должен был "декламировать" объяснение в любви,
"в виршах сложенное" какомуто пастуху. Однако во время
представления он повернулся не к пастуху, а к госпоже Ефросиний
(в чье платье он был одет) и, к общему изумлению, преподнес ей
зеркало, сопроводив это "речами любовными", каковые также были
приведены в доносе...
Госпожа Ефросиния, всем на изумление, отнеслась к этому
поступку спокойно и щедро наградила исполнителя апельсинами.
Более того, когда весной наступило время идти к причастию и
госпожа Лукаревич повела дочь в церковь, весь народ увидел, что
она несет с собой в церковь и большую куклу, наряженную в
голубой наряд, сшитый 'именно из того платья с желтыми и
красными полосами, в котором "декламировал еврей Коэн во время
представления в гетто". Увидев это, Коэн закричал, показывая на
куклу, что это ведут к причастию его дочь, что это плод его
любви - его "потомство любезное", ведут в храм, пусть даже и
христианский. В тот вечер госпожа Ефросиния встретила Самуэля
Коэна перед церковью Богородицы как раз в тот час, когда
закрывались ворота гетто, дала ему поцеловать край своего
-пояса, и отвела его на том поясе, как под уздцы, в сторону, и
в первой же тени протянула ему ключ, назвав дом в Приеко, где
она будет его ждать на следующий вечер.
В назначенное время Коэн стоял перед дверью, в которой
замочная скважина находилась над замком, так что ключ ему
пришлось вставлять вверх бородкой и оттянув ручку замка кверху.
Он оказался в узком коридоре, правая стена которого была такой
же, как и все другие стены, а левая состояла из четырехгранных
каменных столбиков и ступенчато расширялась влево. Когда Коэн
посмотрел налево через эти столбики, ему открылся вид вдаль,
где он увидел пустое пространство, в глубине которого, где-то
под лунным светом, шумело море... Коэн понял, что вся левая
стена коридора - это, в сущности, лестница, поставленная своей
боковой стороной на пол... По этой лестнице он без труда
поднялся наверх, к свету, к комнате на верхнем этаже. Прежде
чем войти, он посмотрел вниз, в глубину, и увидел там море
таким, каким он и привык его видеть: оно шумело в бездне у него
под ногами. Когда он вошел, госпожа Ефросиния сидела босая и
плакала в свои волосы. Перед ней на треножнике стоял башмачок,
в нем хлеб, а на носке башмачка горела восковая свеча. Под
волосами виднелись обнаженные груди госпожи Ефросиний, в
которых были, как у глаз, ресницы и брови, и из них, как темный
взгляд, капало темное молоко... Руками с двумя большими
пальцами она отламывала кусочки хлеба и опускала их себе в
подол. Когда они размокали от слез и молока, она бросала их к
своим ногам, а на пальцах ее ног вместо ногтей были зубы.
Прижав ступни друг к другу, она этими зубами жадно жевала
брошенную пищу, но из-за того, что не было никакой возможности
ее проглотить, пережеванные куски валялись в пыли вокруг ее
ног...
Увидев Коэна, она прижала его к себе и повела к постели. В
ту ночь она сделала его своим любовником, напоила черным
молоком и сказала:
- Не надо слишком много, чтобы не состариться, потому что
это время течет из меня. До известной меры оно укрепляет, но
потом ослабляет...
После этой ночи, проведенной с ней, Коэн решил перейти в
ее, христианскую, веру. Он говорил об этом вслух повсюду, будто
в каком-то опьянении, так что все узнали об этом, однако ничего
не произошло. Когда он рассказал госпоже Ефросиний о своем
намерении, она ему сказала:
- Этого ты не делай ни в коем случае, потому что, если
хочешь знать, я тоже не христианской веры, вернее, я христианка
только временно, по мужу. В сущности, я в определенном смысле
принадлежу к твоему, еврейскому, миру, только это не так просто
объяснить. Может, тебе приходилось видеть на Страдуне хорошо
знакомый плащ на совсем незнакомой особе. Все мы в таких
плащах, и я тоже. Я - дьявол, имя мое - сон. Я пришла из
еврейского ада, из Геенны, сижу я по левую сторону от Храма,
среди духов зла, я потомок самого Гевары, о котором сказано:
"Atque hinc in illo creata est Gehenna". Я - первая Ева, имя
мое - Лилит, я знала имя Иеговы и поссорилась с ним. С тех пор
я лечу в его тени среди семисмысленных значений Торы. В моем
нынешнем обличье, в котором ты меня видишь и любишь, я создана
смешением Истины и Земли; у меня три отца и ни одной матери. И
я не смею ни шагу шагнуть назад. Если ты поцелуешь меня в лоб,
я умру. Если ты перейдешь в христианскую веру, то сам умрешь за
меня. Ты попадешь к дьяволам христианского Ада, и заниматься
тобой будут они, а не я. Для меня ты будешь потерян навсегда, и
я не смогу до тебя дотянуться. Не только в этой, но и в других,
будущих жизнях...
Так дубровницкий сефард Самуэль Коэн остался тем, кем был.
Но, несмотря на это, слухи не прекратились и тогда, когда он
отказался от своего намерения. Имя его было быстрее его самого,
и с этим именем уже происходило то, что с самим Коэном только
еще должно было произойти. Чаша переполнилась на масленицу 1689
года, в воскресенье святых апостолов. Сразу же после масленицы,
дубровницкий актер Никола Риги предстал перед судом и дал
показания в связи с тем, что вместе со своей труппой нарушил
порядок в городе. Он обвинялся в том, что вывел в комедии и
представил на сцене известного и уважаемого в Дубровнике еврея
Папа-Самуэля, а над Самуэлем Коэном издевался на глазах всего
города. Актер, защищаясь, говорил, что он понятия не имел, что
под маской во время масленичного представления скрывается
Самуэль Коэн. Как принято каждый год у дубровницкой молодежи,
стоит лишь ветру переменить цвет, Риги вместе с актером
Кривоносовичем готовит "жидиаду". масленичное представление, в
котором участвует еврей. Они наняли повозку, запряженную
волами, устроили на ней виселицу, а Кривоносович, который
раньше уже играл еврея, добыл рубаху, сшитую из парусины и
шляпу из рыбацкой сети, сделал из пакли рыжую бороду и написал
прощальное слово, которое в "жидиадах" перед смертью обычно