раздавали по группам, раскидывали сеть все шире и шире. Нашли ксеристов,
нам размножали наши нелегальные материалы за деньги, но недорого. Для
Кости Пантуева всякая политика была омерзительна, но он не любил жесто-
кости и лжи. Произведения классиков Самиздата он делал, переплетал и
раздавал с упоением. За книги мы платили ксеристам своими деньгами, а
раздавали их даром. Сегодня, когда Авторханов, Солженицын и Джилас оце-
ниваются в рублях, уже невозможно понять те евангельские принципы, кото-
рыми мы жили. Надеюсь, что после ухода, в дальнейшей мирной обыва-
тельской жизни, у тех интеллигентов наши совместные труды в сети оста-
нутся лучшим воспоминанием жизни, и они расскажут об этом внукам.
Мы хотели сконструировать ксерокс, это была великая мечта. Купить бы-
ло нельзя, он стоил слишком дорого. Костя Пантуев назвал Ксероксом свое-
го кота. Он любил говорить по прослушиваемому телефону: "Знаешь, у меня
Ксерокс все обои ободрал". У Кости было абсолютное чувство Добра и Зла.
Что-то вроде абсолютного нравственного слуха. Если какая-то затея ему не
нравилась, она была точно дурная. Мои затеи ему были по вкусу: от них
отдавало субъективным идеализмом, а это могло принести вред только лично
мне. Костя годился мне в сыновья, но был гораздо старше и взрослее своим
спокойным скепсисом и трезвостью. Он был как-то не по возрасту мудр.
Здесь начинается моя вторая "болдинская осень". Я настряпала кучу но-
вых памфлетов; особенно хорош был один, сделанный в виде рекламного
проспекта по Архипелагу восьмидесятых годов, с предложением его посе-
тить. Мы все это пустили в свою сеть и вообще в Самиздат. Сделала я и
программу будущей политической организации. Она называлась "Возможная
программа возможного движения Сопротивления". Она тоже ушла в сеть и Са-
миздат, многим нравилась, но никто не спешил присоединяться. Тогда я
опять принялась читать лекции по истории СССР и Сопротивления.
Мне удалось выяснить через посредников, имевших связь с девочками с
АТС, что мой телефон прослушивается на Лубянке. Они могли бы нас взять,
особенно меня, но не делали этого. Скоро мне предстояло узнать почему.
"ОДНА ИЗ ВСЕХ, ЗА ВСЕХ, ПРОТИВУ ВСЕХ"
В это время мы выпустили сборник политических анекдотов, подобранный
по главам (анекдоты о строе, о партии, о вождях, о продовольственном
вопросе, о национальных отношениях). Он был куда лучше современных сбор-
ников, имел прекрасное предисловие и оценивался не в рублях, а в годах.
Впрочем, в Москве такса была ниже, чем в провинции. До конца, до 1986
года, брали только за листовки и демонстрации или за "организованную"
подрывную активность. Ах, какого отличного Галича мы выпускали! В твер-
дом переплете! Какие сборнички "Реквиема" Ахматовой вместе с другими ее
стихами из той же оперы и постановлением о журналах "Звезда" и "Ленинг-
рад"! Да с предисловием, где были "оргвыводы"! А сборнички на 7-8 анти-
советских песен Высоцкого! А Набоков, особенно "Истребление тиранов"!
Это все было еще раньше, до 1983 года. Володя Гершуни дал мне книжку
снять копию на один день, и я "Истребление..." переписала от руки, а оно
жутко длинное...
В издательских делах здорово помогал Игорь Царьков, которого я без-
божно оторвала от научной карьеры, вполне успешной и перспективной. Лю-
бой революционер, берущийся что-то организовывать и куда-то призывать
людей, должен знать, что он будет ломать человеческие жизни. Боги жаж-
дут... Революции - тоже. И если Игорь Царьков остался в живых, то никак
не по моей вине. Своих благоприобретенных честных и идейных интеллиген-
тов я вела к гибели, ужасаясь себе, но не раскаиваясь в этом. Является
ли оправданием для такого заклания ближних своих то, что и своя жизнь
приносится в жертву, и то, что ты принуждаешь лишь морально, личным при-
мером? Не знаю. Я не ищу оправдания. Я всегда использовала людей вокруг
себя как средство для спасения России; знала, что это грех, и не кая-
лась. Иначе я не могла действовать. Для России не было и нет другого вы-
хода, кроме этого: "Возьмите иго мое на себя, и найдете покой душам ва-
шим. Ибо иго мое благо, и бремя мое легко". Впрочем, уходя в 1991 году
из ДС с разбитым сердцем и искалеченной судьбой после восьми лет антисо-
ветской деятельности, Игорь Царьков, конечно, был вправе меня проклясть.
Комиссара это бы не тронуло, но я еще по совместительству рефлексирующий
интеллигент и каждую ночь проклинаю себя за дневные труды и за то, что
придется сделать завтра. В КГБ меня не вызывали никогда: знали, что я не
приду, а если привести в наручниках, не будет разговора. Но передавали
через третьих лиц (достаточно робких, чтобы отказаться) разные гнусные
предложения. Например, где-то в 1983 году было одно такое предложение.
Учитывая мое несогласие с диссидентами (все квартиры прослушивались, так
что ОНИ были в курсе наших споров), гэбульники "просили" всего-навсего,
ничего не преувеличивая, рассказать в печати о сути нашего идейного
конфликта. За это обещали снятие диагноза, научную работу, возможность
защитить диссертацию. Или выезд за границу с кем и с чем угодно и трудо-
устройство в итальянской компартии (я бы на месте итальянцев крепко при-
задумалась по поводу своей компартии). Конечно, такие предложения даже
не рассматривались. Именно к 1985 году я решила усовершенствовать наши
маленькие книжно-подпольные дела и перейти к финальной листовочной ста-
дии. Надвигался юбилей. 10 декабря 1985 года Пушкинскому вечернему выхо-
ду исполнялось 20 лет. Я знала, что мои интеллигенты из сети пока не го-
товы к более решительным действиям. Но если Еву соблазнили фруктом, то
интеллигента можно взять стыдом. Я надеялась, что, если я сделаю совер-
шенно самоубийственный жест на их глазах, они возьмут новую высоту и на-
конец станут революционерами.
Я изготовила серию листовок. На одной стороне было написано (в адрес
Пушкина): поборнику прав - от бесправных. И шел цифровой набор: 20 лет.
5 декабря 1965 г. - 10 декабря 1985 г. Пушкинская площадь. Потом уже был
записан текст, приведенный на пьедестале (полное стихотворение): "Любви,
надежды, тихой славы..." и т.д., до конца. "Обломки самовластья" смотре-
лись в этот день особенно хорошо. На другой стороне был приведен малоиз-
вестный блоковский текст:
На непроглядный ужас жизни
Открой скорей, скорей глаза,
Пока великая гроза
Все не смела в твоей отчизне.
Дай гневу правому созреть,
Приготовляй к работе руки,
Не можешь - дай тоске и скуке
В тебе копиться и созреть.
Но только лживой жизни этой
Румяна жирные сотри,
Как крот слепой, беги от света,
Заройся в землю, там замри.
Всю жизнь жестоко ненавидя
И презирая этот свет,
Пускай, грядущего не видя,
Дням настоящим молви: нет.
Как сказали бы на московском сленге: не слабо... В тот год
молодые диссиденты задумали перешагивать через цепи, лежащие у
памятника. Я приготовила свой сюрприз. Листовки были у меня в
карманах. В наблюдатели и свидетели (и в объекты морального
эксперимента) я пригласила Костю Пантуева (мы его называли "Пантик")
и Игоря Царькова. Они крались за мной, старательно делая вид, что мы
незнакомы. Ровно в 19 часов я выбросила веером первую партию
листовок, потом вторую и начала читать стихотворение "Любви,
надежды, тихой славы...". Успела прочитать одну строфу; на меня
кинулись четверо гэбистов и потащили к машине. Еще две строфы я
выкрикнула по дороге, но до "обломков" не дошло. Гэбисты были полны
огорчения и печали. Они сказали, что очень удручены, потому что им
меня жаль, но они обязаны за такие вещи наказывать.
Я надеялась, что на этот раз наказание будет эстетичнее, чем
обычно. Мы приехали в 108-е отделение. Потом Костя Пантуев мне
рассказал о событиях на площади после моего "увода". Молодежь и
непойманные диссиденты моментально схватили по листовке, засунули
за пазуху и приняли безмятежный вид. А гэбисты стали просеивать по
щепотке снег вокруг памятника, чтобы выловить все листовки.
Меня погубила литературность моего замысла. Если бы это были
мои стихи, хватило бы на 1901, по крайней мере. В участке гэбисты
очень суетились и не верили, что это Блок. Я посоветовала им завести
консультанта с филфака. Они притащили том из четырехтомника Блока
(я им подсказала, где искать) и с разочарованием обнаружили
стихотворение. Не могли же они судить человека за распространение
стихов Пушкина и Блока! На этот раз они пытались покончить дело
миром и подписать что-то типа пакта о ненападении. Один прямо
спросил, не можем ли мы договориться. Я ответила, по своему
обыкновению, что между нами горит мост, что мы никогда не
договоримся, даже если с ними договорится вся страна и я останусь
одна. Я и была одна, но к 1985 году я уже привыкла к этому, и светлые
надежды 60-70-х годов уступили место каменному упорству волка,
живущего в кругу флажков, и яростному отчаянию смертника, который
хочет только одного: подороже продать свою жизнь. Все повторилось:
сначала стихи, потом пули и кровь, минус любовь из окуджавского
арсенала. Времени примириться быть не могло. Дежурный психиатр,
очень похожая на Эльзу Кох, санитары, насилие, 26-е отделение.
Полтора месяца кошмара. Опять меня никто не тронул, и мне
постарались создать условия. Но бедные темные нянечки считали
повторно поступающих хрониками, и в политике они не понимали ничего.
Одно замечание такого рода, даже вполне жалостливое, - и я готова
была убить всех и себя в том числе.
Когда меня выпустили, Игорь Царьков был достаточно потрясен для того,
чтобы принять участие в моих листовочных программах, а Костя Пантуев на
правах друга не мог не помочь. Я могла бы их пожалеть. Но не пожалела. Я
не имела перед собой добровольцев, из которых могла бы выбирать. Счаст-
ливы были диссиденты, которые могли позволить себе роскошь отсылать же-
лающих помочь, как Антигона отказалась от соучастия в ее гибели Исмены.
Правозащитник не губит никого, кроме себя. Революционер неминуемо губит
еще и других. Но в чем они в России сходятся - это в невозможности кого-
нибудь спасти. Итак, листовочный кооператив заработал. Я написала серию
элегических листовок в стиле Гаршина, помноженного на Леонида Андреева и
разбавленного Достоевским, для творческой интеллигенции. Они были спо-
собны тронуть даже сердце статуи из Летнего сада. Похоже, что и сердца
людей они тронули, потому что в КГБ их не отдали. Почему я знаю навер-
ное? А потому, что они были все написаны мною от руки, только адреса на
конвертах печатал Игорь Царьков на машинке. И если бы хоть одно письмо
попало в "компетентные органы", меня бы немедленно взяли. Листовок они
не прощали даже в Москве. Их было 100 штук, этих толстых конвертов. Они
были адресованы во все литературные и отчасти научные журналы, во все
театры и творческие союзы. Машинку мы взяли напрокат (это тоже был след,
и очень четкий). Я лично по 5 штук на ящик разложила их в 20 разных поч-
товых ящиков Москвы. Меня не арестовали, значит, листовки пользуются
спросом - таков был мой вывод. И мы запустили новую серию.
Наше СП набирало обороты. В это время уже правил Горбачев, и золотой
апрель был позади. Шел аж сентябрь 1986 года. Никаким реформатором Горби
в 1985-1986 годах не казался, полюс холода не таял, лагеря не распуска-
ли, а впечатление он производил прескверное, главным образом, своим ап-
ломбом. После его печального опыта по осушению винных бутылок путем вы-
рубания виноградников мы решили, что перед нами второй Хрущев минус XX
съезд, то есть самодур, который будет стучать в ООН башмаком по столу
или еще что-нибудь выкинет. Следующая наша серия была рассчитана на ра-
бочих. Мы высмеивали не только родной строй, но и Горбачева; вопрошали,
где наша "Солидарность", и кончали стишком Брехта:
Идут бараны